Василий Игнатьевич сбегал за консервами и хлебом, принес каши в котелке. Отец Хосе старался есть неторопливо. Не было в нем голодной униженности. Может быть потому, что он мало думал о земном, а за последний год как-то привык думать о себе как о существе, уже потерявшем тело. Вопрос был только в том, когда именно его поймают и убьют.
Единственное, что заставляло плакать отца Хосе, это состояние церкви.
— Страшно подумать, как издевались они над ней… как издевались, сеньор! Чтобы приготовить мою церковь, нужно работать несколько дней, а служить я в ней не могу… Надо освятить ее, а я хочу, чтобы это сделал монсеньер. У меня может не хватить святости, чтобы победить все зло, которое теперь здесь…
А вокруг разлилась ночь. Южная, тревожная, военная. Высыпали звезды, встал над садами лунный серпик. Кричал козодой, ловил ночных бабочек. Бабочки удирали от козодоя, спускались к поверхности пруда, а там на них прыгали лягушки. Сова ловила козодоя и лягушек. Наливались первым пушком птенцы в дуплах.
На западе все удалялись звуки боя: знакомый, ставший совсем привычным аккомпанемент грома орудий и разрывов. В сторону удаляющегося фронта прошли самолеты. Раз и второй. Там, куда они ушли, слышались глухие взрывы. Там шла война, туда отряд уходил завтра. А здесь, на обшарпанной паперти, у полуразрушенного храма сидел взрослый, даже немного начавший стареть офицер, измученный совестью и войной. И старик в рясе, с потрескавшимися руками, искалеченными ногами, с глазами и с улыбкой святого.
Впервые за долгое время Василий Игнатьевич способен был рассказывать о себе. В смысле — рассказывать все. Как он оказался за границей, он рассказывал и раньше, разным людям. Если не говорил о проблемах, связанных с предательством родных, — то это ведь и так было ясно… Отцу Хосе он рассказал и это. И насколько он устал от ненависти. Про то, что и убив, он продолжает ненавидеть. И что счет его в Испании растет. И груз ненависти все тяжелее. Он говорил спокойно, тихо, и отец Хосе спрашивал о чем-то, уточнял тоже тихо, не спеша. И странное дело! Уже проговорив все это, рассказав этому, впервые виденному человеку, Василий получал облегчение. Словно бы сами слова расколдовывали то, что превращало его жизнь в сосредоточенную ненависть. Жить становилось не так страшно. Понятнее как-то. Словно на задворки подсознания упал ясный луч, освещая поганые тайники.
— Ты помнишь их лица, сынок? — тихо уточнил Хосе.
— Помню все, которые успел увидеть.
— Ты не жалеешь, что убил?
— Конечно, нет. Жалею, что нет облегчения. Я думал, что от мести станет легче.
— От мести не может стать легче… Сынок, ты веришь в то, что прав?
Вот такого вопроса никто никогда Василию Игнатьевичу не задавал. Ни он сам, ни другие люди. В армии вера в свою правоту была чем-то очевидным… По тогда почему так тяжело? Несколько минут Курбатов думал.
— Верю… Я верю, что прав… А что, отец Хосе? Вы сомневаетесь?
— Не я сомневаюсь, а ты. Получается, тебе очень важно их победить. Победить и убить. Если бы ты верил в правоту своего дела, тебе не было бы так важно. Ты ведь прав не потому, сынок, что именно ты их убил, а не они тебя. Если бы красные тебя убили, они не стали бы правы, а ты не стал бы неправ… Если бы меня поймали и убили красные, я пошел бы к Престолу Господню, а куда бы пошли они… те, кто поймал и убил? Ты подумал, где теперь убитые тобой? И где будешь ты, если не сумеешь покаяться? Сынок, ты относишься к ним чересчур по-мирскому. Ты все еще считаешь, что ты можешь их наказывать… И что нет силы, которая накажет их и без тебя…
Нельзя сказать, что отец Хосе ВЕРИЛ в бессмертие души. Это слово скорее применимо для самого Василия Игнатьевича. Отец Хосе просто ЗНАЛ. |