И «бюро добрых услуг» продолжало действовать.
Одинокие болели гораздо чаще и дольше, чем семейные.
— Одиночество, как притаившаяся инфекция, подтачивает организм изнутри, — сказала мама. — Страшно подумать, но некоторые одинокие люди радуются болезни: о них вспоминают! Приходит врач из поликлиники. Я прихожу… Нельзя оставлять людей одинокими!
«Ненавижу войну!» — каждый раз повторяла мама, подходя к квартире на первом этаже, где жила Надежда Емельяновна. Этими словами мама будто стучалась к ней.
— Иди домой, Петя! Она, когда разговаривает с детьми… плачет. Так что иди.
Дочь Надежды Емельяновны погибла на войне в сорок первом году. Ее звали Таней.
— Иди, Петя!
Мама брала меня за локоть и осторожно подталкивала к лифту.
Она уже тогда отставала от меня на полголовы, но все в ее облике было зрело, определенно.
— Я — завершенный объект, — говорила она. — А ты выглядишь еще недостроенным.
Это действительно было так. В незавершенном здании одна какая-нибудь часть непременно обгоняет другую и при этом нелепо выглядит, выпирает. Природа бросила свои главные строительные усилия на мои руки и шею: они были несоразмерно длинными. Я знал об этом, и шею старался упрятать в плечи, а руки за спину. Мне вообще казалось неудобным быть выше мамы, и я ей подчеркнуто во всем подчинялся: в лифт — так в лифт, не заходить в квартиру — так не заходить.
Но когда Надежда Емельяновна тяжело заболела, мама сказала:
— Я выписала ей уйму лекарств. Но рецепты сами по себе не могут помочь. Поэтому отправляйся по обычному маршруту — в аптеку!
Маршрут и правда был для меня привычен: когда мама устанавливала в какой-нибудь из квартир медицинский пост и начинала атаковать болезнь, боеприпасы в виде лекарств подносил я. Если, конечно, у пострадавшего не было родственников.
Возле двери Надежды Емельяновны, машинально подражая маме, я прошептал: «Ненавижу войну!», точно это был условный пароль.
Шагов я не услышал, но дверь открылась.
— На улице холодно? — спросила Надежда Емельяновна.
— Что вы? Тепло!
— А я замерзла.
Кутаясь, как бы прячась в необъятный платок, она бесшумно вернулась к постели.
Я не раз встречал ее во дворе… Но не мог разглядеть как следует: она старалась пройти незаметно, боясь, что с нею заговорят.
Над постелью висели фотографии двух молодых красавиц. Таких красавиц, что я оторопел с пузырьками и коробочками в руках.
— Это моя дочь, — глухо сообщила Надежда Емельяновна.
— А рядом?
— А рядом… я. Что, не верится?
Чтобы я не сравнивал ее с фотографией, она еще глубже погрузилась в платок. Но я все же заметил, что губы ее, нос, подбородок остались теми же: годы не смогли изменить их форму, стереть их значительность. Но раньше это была значительность надежды, уверенности в себе, а теперь…
Я помнил, что, разговаривая с детьми, Надежда Емельяновна начинает плакать. И изо всех сил старался, чтобы этого не случилось.
— Сегодня замечательная погода! — провозгласил я. — И вид у вас гораздо лучше, чем… в те дни.
— А ты в те дни у меня не был, — без насмешки и упрека ответила она.
— Вечером к вам придет мама! — Своими сообщениями я хотел предотвратить ее слезы. — А у нас в доме ремонт собираются делать!
— Дом старый, — согласилась она. — Но прочный. Сколько еще простоит!
Ей хотелось, чтоб он простоял подольше.
— Таню я прямо сюда привезла. |