Кажется, лавандой. Да, точно, этот запах напоминал ему о минутах затишья между военными операциями в горах. О полях, переливающихся на солнце всеми оттенками сиреневого. Прохладные, пахнущие цветами пальцы ложились на лоб, встревоженно вздрагивали, ощущая жар. И он видел над собой ее милое озабоченное лицо:
– Вам нехорошо, Синан-бей? Почему сразу не вызвали? Температура повысилась, сейчас я сделаю вам укол.
Она была красива – голубые глаза, внимательные, ласковые и всегда, даже когда улыбалась, исполненные какой-то глубокой грусти, даже горести, настолько привычной, что на нее перестаешь уже обращать внимание. Из-под белой сестринской шапочки выбивались светлые пряди. И Синан, разглядывая их, гадал, как они отливают под солнцем, золотом или серебром. И достанут ли до плеч, если Таня распустит узел на затылке. Без наколки и на открытом солнце он никогда ее не видел, Таня входила в палату всегда аккуратная, а жалюзи на окне были опущены, чтобы яркий свет не тревожил больного.
Но главная прелесть была даже не в этих бездонных глазах, не в непривычных для Турции светлых волосах, не в изящных чертах лица. И не в ее молодости – Тане было, наверное, лет тридцать пять, но сорокашестилетнему, прошедшему огонь и воду Синану она казалась совсем девчонкой. Главным было то, что в присутствии Тани ему становилось спокойно. Она входила в палату, и в мертвый кондиционированный воздух будто врывалось дуновение свежего прохладного ветра. Она заговаривала с ним, и голос ее журчал негромко, мерно и убаюкивающе, как весенний ручей. Она улыбалась ему, и Синана охватывала только в детстве испытываемая им ровная уверенность, что все будет хорошо. Что он обязательно поправится, встанет на ноги, и жизнь впереди еще длинная и непременно счастливая.
Боль тоже боялась Тани, глухо ворча, отступала при ее появлении, пряталась, чтобы выползти обратно, как только она уйдет. И Синан, понимая, что чудовищно злоупотребляет своими правами больного, надоедает постороннему человеку и вообще ведет себя навязчиво и бестактно, все же не мог устоять и вызывал к себе в палату Таню в каждое ее дежурство.
Он помнил, как, увидев ее в первый раз, поражённый этим волшебным воздействием, которое оказывало на него ее присутствие, он всмотрелся в ее черты, вслушался в голос, произносивший турецкие фразы с заметным акцентом, и спросил:
– Как вас зовут?
А она кротко улыбнулась и ответила:
– Таня.
– Это какое имя? Какой страны?
– Русское. Я из России.
Уже позже он узнал, что полное ее имя было Татьяна, а ласковое – Танечка, и даже научился выговаривать это непривычное языку «Та-неч-ка». Про себя, конечно, в глаза он, как положено, называл ее «Татьяна-ханым».
В первые недели в госпитале он еще часто бредил и плохо отличал реальность от видений. А потому не знал даже, состоялся у них этот разговор или причудился ему в жарком кошмаре. А однажды, очнувшись от одуряющего и не приносящего облегчения сна, увидел ее, сидящую возле его кровати, у белого больничного столика. И рассеянно чертящую что-то в блокноте. В тот раз она дежурила днем, в палату сквозь щели в жалюзи лился мягкий солнечный свет, и Синан несколько минут наблюдал из-под набрякших век за тем, как двигались ее пальцы, сжимавшие карандаш. Как она останавливалась на секунду, сдвинув светлые брови, вглядывалась в страницу, а затем быстро размазывала что-то подушечкой пальца. Рисовала, что ли? Кажется, да…
– Покажите! – хрипло попросил он.
И она вздрогнула от неожиданности. И тут же залилась краской.
– Нет, не надо. Это так, ерунда.
– Покажите! – стал настаивать он. И, усмехнувшись, поддел. – Как не стыдно отказывать умирающему.
– Вы вовсе не умираете, – возразила Таня. |