..
— Прошу простить, — прервал он яростно, — но моей жене нужен сон, и мне тоже нужно выспаться. Ваше веселье несколько шумно, мы наверху не можем спать.
— Зачем же спать, — крикнула раскрасневшаяся от пенья и смущенья бесформенная толстуха, тоже, верно, с базедкой. — Зачем же спать, когда можно тут с друзьями веселиться. Скажите же вашей супруге, что завтра еще будет дневной сон и она выспится.
— Моя супруга, — вспылил он окончательно, — моя супруга знает, когда ей спать... Я прошу вас прекратить, или по крайней мере тише... Вы одно и то же шестой раз поете...
— Что же вы сердитесь, это наш обычай, — умильно сказала мужеподобная, огромная, в толстых вязаных чулках. — У нас когда провожают кого, всегда поют «Прощай, кукушка». — И она горлом, горлом игриво изобразила припев: Ай, ай, ку-ку. Ай-яй, ку-ку.
От этого кукованья он почувствовал то истинное бешенство, с которым иногда не мог совладать, то самое, от которого чернел язык.
— Если вы не замолчите, — крикнул он, — я пожалуюсь... — И сам возненавидел в ту же секунду собственный смешной гнев: кому он собрался жаловаться на этой высоте?
— Однако же вы не очень-то, — подал голос старец с дряблой шеей. — Вы не очень-то, вы не с женой тут, вы не дома. У нас веселая компания, дорогой господин. Вы нам не нарушайте компанию, вас с супругой двое, нас тут двадцать три, есть право большинства. Еще нет даже десяти часов. У больных людей мало радостей. Вы не хотите присоединяться к компании добрых друзей, ваше дело. Но вы не можете тут выкрикивать оскорбительные слова, нет! — Старец затряс кривым пальцем.
Что оставалось? Оставалось плюнуть и подняться наверх, под взрывы хохота и визг дам. Жена похрапывала, воспользовавшись перерывом в пении. Он улегся рядом, чувствуя, как все тело зудит от ненависти. Внизу все еще переговаривались, доносились взрывы хохота — им понравилось, как отшили новичка. Но скоро они опять запели что-то веселое, он не слышал слов, но с прозорливостью истинной ненависти угадывал их — наверняка о том, как парень предлагает девушке пройтиться на сеновал, чтобы посмотреть там на птиц, а она отвечает: ах нет, мой милый, до свадьбы мы не пойдем, иначе у меня птиц набьется полный живот, ха-ха! Или он предлагает ей сходить на рыбалку и накопать червей, а она отвечает: ах нет, мой милый, до свадьбы никакой рыбалки, иначе мы накопаем мне полный живот червей, ха-ха! Или он предлагает изловить ей енота или иного пушного зверя, на что она отвечает: ах нет, до свадьбы никаких зверей, иначе у меня к зиме будет прелестный енот, ja, ja! Напал смех, как бывало у него после приступов ярости, и он заснул. Утром стыдно было войти в столовую, думал — станут хихикать, но ничего: гнев его был пугающ, он сам знал это. Переглядывались, перемигивались, шушукались, но прысканья не слышал.
2
Обычно от всяких мерехлюндий спасала его работа, любая, хотя бы статья на заказ или реферат для публичных чтений, на которые давно, впрочем, не удавалось собрать слушателей. Но здесь не было работы, а почта доставлялась раз в неделю, и мозг выкипал в бессильном, мелочном злобствовании. Это был первый раз, что он ничем не мог себя занять. Надо было, по идее, писать статью против Гримма. Гримм, пользуясь мягкостью, благодушием, а по сути тупостью большинства, протолкнул резолюцию о пацифизме. Надо было сразу бросить им в лицо, что нельзя, невозможно порядочному человеку оставаться с ним в одной организации. Надо было немедленно выступить открыто, но промедлил, опасаясь обострения, и теперь что же махать кулаками. Это были, конечно, не марксисты и не социалисты вовсе. Это была кучка филистеров, ни в чем не преуспевших, называвшихся партией по давно прошедшей моде. Он чувствовал, что мода прошла, что война изменила Европу неузнаваемо, что после Вердена все эти их пацифизмы, соглашательства, оборончества не могут иметь никакого смысла. |