|
Увидел: у кормы "бэтээра" сержант Лобанов, крепкий, яростный, злой, бил по лицу наотмашь щуплого солдата Синицына. Бледное лицо солдата отбрасывалось ударами и вновь возвращалось под следующий плоский сильный шлепок. Мокеев растерялся, промедлил, и две громкие хлесткие пощечины ударили по глазам, по губам. Синицын, дергая острыми плечами, не уклонялся от ударов, подставлял под них свое плачущее лицо.
— Отставить!.. Лобанов!.. Подлец! — Макеев рявкнул, рванулся, наливаясь бешенством, ненавидя сильного, хладнокровно бьющего сержанта, покорного избиваемого Синицына, себя самого, промедлившего, пропустившего две пощечины. — Я тебе сейчас врежу!..Под трибунал!.. — Он тряхнул Лобанова за плечо с линялым погоном. Почувствовал, как вздулся под рубахой литой мускул, готовый к удару. — Рапорт прокурору. Башку тебе продырявлю!..
— Без вас продырявят! — зло огрызнулся сержант, крутанув плечом, вырывая погон из кулака Мокеева. — Я его все равно, суку, добью! Ночью придушу подушкой! Лучше б его, гниду, духи в прошлый раз пристрелили, чем опять с ним корячиться!.. Лучше повесься в сортире! — устремился он опять к Синицыну. — Лучше в говне утопись!
— Отставить!.. Пошел вон! — заорал Мокеев, чувствуя, как дурной гнев заливает зрачки. — Кругом!.. Шагом марш!..
Смотрел, как медленно, вихляя бедрами, корябая ботинками землю, уходил Лобанов. Синицын беззвучно дрожал плечами. По лицу его бежали быстрые прозрачные слезы.
— В чем дело? За что? — спросил Мокеев Синицына.
Тот не мог ответить, сотрясался в беззвучных рыданиях.
— Он ложки не чистил! Грязный оставил! — Из кухни, из темной, выложенной ящиками пещеры, где краснело, дергалось пламя плиты, выглянул маленький юркий таджик, голый по пояс, потный и сальный от жара. — Лобанов казал, ложки чисть! Через час приду проверять! Тот ложки грязный бросил. Лобанов пришел, сердился!
Мокеев заметил на земле у колеса "бэтээра" разбросанные алюминиевые ложки, грязный таз, влажное пятно от пролитой воды.
— Синицын казарма пол мыл, ложки не успел чистить! Медленно делал! Ест медленно, спит медленно, ходит медленно. Лобанов сердился! — Таджик усмехался, смуглый, глянцевитый, натертый жиром. Радовался происшествию, которое мог наблюдать.
— Пошли за мной! — приказал Мокеев Синицыну. Двинулся по щебню, слыша за спиной сбивающиеся шаги, негромкое всхлипывание.
Он привел Синицына в крохотную, выдолбленную в песчанике нишу, где в сумраке стояли две кровати, рукодельный стол с телефонами, маленькая необмазанная печка. Здесь жил он сам и замполит роты, чья шинель и теплый бушлат висели в изголовье кровати. Сам замполит был на трассе, в сопровождении. Лишь к вечеру явится на заставу, обгорелый, потный, плюхнется плашмя на одеяло.
— Садись! — Мокеев указал Синицыну на кровать. — Да садись, тебе говорю!
Тот сел, щуплый, тонкий, сжав колени, выложив на них худые дрожащие пальцы. Мокеев рассматривал его близкое, освещенное наружным светом лицо. Обветренное, иссеченное песчинками, прокопченное, промасленное. На этом избитом лице оставались страдание, боль. На лбу, над бровью, темнела малая родинка. И этот знак, принесенный из детства, из другой, не связанной с побоями, страхом, обстрелами, изнурительной военной работой жизнью, эта метина на невзрачном, стертом лице солдата открыла капитану скрытые, стушевавшиеся черты юношеской красоты, нежности, ума. Мокеев старался снять, удалить с этого лица маску боли.
— Расскажи, что случилось. За что он тебя? — Капитан спрашивал, желая спокойными, доверительными интонациями утешить солдата, отвести его глаза от входного прогала, где на солнце зеленела корма транспортера, валялись на песке грязные ложки. |