Звериная беспощадность угадывалась в этом завале рта. Но в общем-то мордочка у нее, с перышками бровей, с треугольными некрупными ушами, довольно симпатичная. Хвост у нее богат, как у лисы. Ночка не понимает красоты своего хвоста, не форсит им, как форсят многие лайки, укладывая хвост кренделем с особым шиком. Сдается мне, окажись у Ночки хвост поменьше и незаметней — она бы и рада тому была. Впрочем, не в красоте ценность охотничьей собаки, в работе.
А Ночка — работница! Она берет белку с земли, с лесной гряды, на нюх и на слух. Куницу тоже берет поверху и понизу. Птицу за дичь не признает: давит в лунках рябков и косачей, если отыщет. Медвежьего следа пугается, за сохатым не идет, диких коз не облаивает, считает их, должно быть, своими, деревенскими.
В полдень мы кипятили чай на старой, сухим кипреем и борцом заросшей вырубке, и получился у нас часовой отдых. Небольшой огонек горел бойко и деловито. Тонкий еще снег растопился кружком, и стало видно желтую осеннюю траву, не убитую морозами. Береза одиноко и широко стояла посреди вырубки, и тетерева на ней висели, вытянув шеи. Они глядели в нашу сторону. У меня побаливал крестец и ломило шею, оттого что пялился на дерева, высматривал белок, Я крутил головой из стороны в сторону.
— Дома попроси жену, чтоб дала по шее горячим утюгом — помогает! — усмехнулся Григорий Ефимович.
Когда полуденным солнцем обожгло заиндевелый лес и повсюду засверкало, один косач прошелся по сучку березы и побулькал было, но песни его никто не поддержал, и он тоже успокоился, обвис на гибкой ветке. Собака с подведенными боками лежала в стороне от огня, ловко накрыв хвостом почти всю себя, на птиц не обращая никакого внимания.
— Ночка! Ночка! — окликнул я собаку.
Ночка сбросила с себя хвост, вскочила и отпрянула ближе к кустам. Косачи обеспокоенно шевельнулись на березе и еще длиннее вытянули шеи.
— Ночка! Ночка! Что ты, глупая?! Чего ты испугалась?
— Не глупая она. Ума в ней, может, больше, чем у другого человека, — заметил Григорий Ефимович, с сухим хрустом ломая прутики душицы на заварку. — Не зови. Не подойдет. Не мешай отдышаться. Запалилась собака.
— Почему не подойдет, Григорий Ефимович?
— Потому что потому — оканчивается на «у», — ответил школьным каламбуром охотник и сунул горсть душицы в котелок. Отмахнувшись от дыма, он сморщился и нехотя добавил: — История у ней. — Разрешая мое полное недоумение, еще добавил, но уже с досадливостью: — Собачья история. — Видно, разговор о Ночке был ему неприятен, и он переметнулся на другое: — На косачей не заглядывайся. Это такая скотина, — на виду, а возьми, попробуй! Малопульку бы. Да где она у нас с тобой, малопулька-то? — говорил Григорий Ефимович уже буднично, неторопливо, словно рассуждал сам с собою, и пил чай, с треском, вкусно руша сахар.
Он у костра сидел обжито и уютно даже как-то. Кружку он ставил на пенек, хлеб и сахар клал на платочек, развернутый на коленях; ничего у него ни в снег, ни в костер не падало. И одежда на нем была легкая, но теплая, в которой спина не преет и не стынет, — телогрейка, под нею меховая безрукавка, на ногах коты с плотно обмотанными и вперекрест повязанными онучами.
Осилив две кружки чаю, охотник расстегнул телогрейку, сдвинул молодецки шапку, налил еще кружку с краями и отпыхивался, крякал при каждом глотке чая. На лице его, обветренном, морозом каленном, — блаженство. Видно, как наслаждается человек кипяточком, сахаром и кратким отдыхом.
Я знаю Григория Ефимовича не так давно, однако особенности его характера, скорее всего некоторые из них, заметить успел. Григорий Ефимович не тот звероподобный, мохом заросший охотник-промысловик, о котором сложилось вековечное наше представление. |