. Звон, сверканье и грохот. Это я на «всем скаку» пробил большущее сплошное стекло — оно было вровень с асфальтом. Следом влетела в помещение туча осколков. Я сел на желтых гладких половицах и, ничего еще не чувствуя, заревел, потому что надо мной склонились люди.
— Я больше не буду!
— Вы посмотрите на этого молодого человека! Он больше не будет! Это очень даже приятно слышать! Потому что такого случая вполне уже хватит на всю жизнь! Где у тебя болит?! — Это кричал низенький худой старик с загорелой лысиной, седыми клочками на висках и блестящими очками на кончике носа. — Отвечай сейчас же, что ты разбил, сломал и порезал?!
— Я нечаянно!.. У меня есть знакомый стекольщик дядя Митя, он вставит стекло!
— Вы послушайте эти речи, он говорит про стекло! Я спрашиваю про тебя! Скажи спасибо, что ты, кажется, живой и только немного поцарапанный!.. Эти пьяницы из жестяной артели опять украли решетку, что стояла перед окном, и вот мальчик чуть-чуть не стал инвалидом! Это надо же видеть, как у людей совсем пропала совесть!.. Сонечка, возьми в аптечке белый пузырек, вату и бинт…
Высокая старуха в старомодном зеленом платье, бормоча и сокрушенно мотая головой, тут же принесла все перечисленное. Старик ухватил меня под мышки, усадил в высокое кресло.
— Покажи руки, ноги и уши. Не бойся, щипать не будет, это тебе я говорю, Матвей Борисович Гольдштейн, а люди знают, что мастер Гольдштейн всю жизнь говорит только правду…
Он смазал чем-то шипучим и забинтовал мне колено (и правда не щипало), украсил узкой марлевой повязкой лоб, хотя царапина на нем была тонкая и неглубокая. Больше ран и порезов не обнаружилось. Самой большой потерей был, пожалуй, галстучек моей сатиновой матроски, который стекло срезало напрочь, словно бритвой. Но старуха Сонечка тут же, прямо на мне, аккуратно пришила галстучек синими, под цвет сатина нитками. Потом поставила к стене мой самокат и стала заметать осколки. Я уже совсем пришел в себя. Оглядывался и понимал, что оказался в фотомастерской. Потому что надо мной была прозрачная косая крыша из стеклянных квадратиков, на стене — декорация с острыми кавказскими горами и всадником в черкеске, у которого под кубанкой дыра вместо лица. По углам стояли на треногах желтые деревянные ящики с медными планками и закрытыми кожей объективами. Повсюду висели фотопортреты очень разных людей. Мне запомнился снимок худенькой девчонки с веснушками на треугольном лице. Серьезная такая и… будто даже знакомая. Но вспомнить я не успел — за разбитой витриной остановились два красноармейца. В обмотках, в серых скатках через плечо, с жестяными звездочками на пыльных пилотках. Над плечами — тонкие штыки с солнечными искорками на остриях.
— Хозяин! Карточки для боевых подруг сделаете?
— Охотно, молодые люди! Только не сейчас, после обеда! Тут, видите ли, у нас нечто вроде последствий небольшой бомбежки. Пока не до съемки…
Но когда красноармейцы ушли, Матвей Борисович выкатил на середину мастерской один из аппаратов.
— А вас, молодой человек, я просто обязан запечатлеть! В память о счастливом случае, результатом которого стало наше приятное знакомство.
Ничего себе счастливый случай! Я им стекло разнес вдребезги, а они со мной как с дорогим гостем…
Однако я уже не испытывал ни испуга, ни смущения. От мастера Гольдштейна и от старой, сумрачной на первый взгляд Сонечки исходило такое доброжелательство, словно я был их внуком. Я чувствовал, что они в самом деле рады мне. И не в том дело, что я счастливо избежал серьезных увечий, а в том, что я просто есть! Отчего это, я не понимал и понять не пытался. Мне было здесь хорошо, вот и все.
Старики завесили одеялами разбитое окно, вскипятили самовар, напоили меня сладким рыжим чаем с морковным пирожным. При этом не спрашивали, как я учусь, хорошо ли себя веду и где мой папа (где он, мы с мамой тогда не знали). |