И замечательно, что те из них, о которых мы думаем, что они отдались нам всей душой и сердцем, оказываются способнее более всех обмануть нас и бросить, так что с первым поцелуем мы пьем с их губ самый ужасный и губительный яд.
— А моя Марианна? — воскликнул Антонио.
— Прости, Антонио, — возразил Сальватор, — но именно твоя Марианна, сама прелесть и добродетель, именно она, повторяю, и убеждает меня сильнее прежнего, до чего опасно доверяться загадочной натуре женщины! Вспомни, как она себя вела, когда мы принесли домой старого Капуцци! Как с одного моего взгляда поняла в чем дело и как, по твоему же собственному признанию, умно сыграла свою роль. Но это притворство было ничто перед тем искусством, с каким одурачила она своего старика, когда к нему пришел Муссо. Самая опытная, искушенная во всем светская женщина не могла бы вести себя умнее и хитрее нашей простенькой Марианны, чтобы только окончательно отвести глаза ее дядюшке! Не знай мы при этом в чем дело — она могла бы и нас убедить в неприемлемости нового похода в театр. Конечно, надуть старого влюбчивого дурака еще не составляет преступления, — но! — любезный Антонио!.. Впрочем, я прошу тебя не придавать значения моим бредням и от души желаю тебе счастья с твоей Марианной, насколько это возможно.
Если бы вечером того же дня можно было бы присовокупить к процессии, в которой синьор Капуцци и Марианна отправились в театр Муссо, монаха, то всякий бы решил, что их обоих ведут на казнь. Впереди открывал шествие бывший брави Микель с мрачным и суровым видом, вооруженный с головы до ног, за ним синьор Паскуале с Марианной и, наконец, всю процессию замыкал отряд человек из двадцати сбиров.
Никколо торжественно встретил Капуцци и Марианну перед дверьми театра и провел их на почетные, устроенные перед сценой места, нарочно для них оставленные. Синьор Паскуале был очень польщен этим знаком внимания. Он гордо оглядывался вокруг, причем удовольствие его еще более усилилось от того, что около Марианны сидели одни только дамы. За коврами, которыми была завешена сцена, слышались звуки настраиваемых скрипок и баса. Сердце Капуцци сильно билось от ожидания; когда же раздались первые аккорды ритурнеля его арии, он почувствовал даже, как электрический удар пробежал по всему его телу.
Формика появился на сцене в костюме Паскарелло и запел, удивительно верно передразнивая голос и манеры Капуцци, одну из его невероятнейших арий. Весь театр задрожал от громкого смеха зрителей. Крики: «Ах, Паскуале Капуцци! Композитор-виртуоз! Браво! Брависсимо!» — раздались со всех сторон. Старик, не раскусив сразу, какая доля издевательского смеха примешивалась к крикам «браво!», испытывал блаженство. Между тем Формика кончил арию, и шум утих. На сцену явился доктор Грациано, которого на этот раз играл сам Никколо Муссо. Он вошел, зажав пальцами уши, топая ногами, и громко закричал Паскарелло, кончит ли он этот неистовый рев и откуда добыл он такую невыносимую музыку?
Паскарелло отвечал, что он решительно не понимает, чего хочет от него доктор; если же ария ему не понравилась, то, значит, он, подобно всем римлянам, не имеет ни малейшего представления об истинно хорошей музыке. Пропетая им ария принадлежала, по его словам, величайшему из современных композиторов и виртуозов, у которого он имеет честь состоять на службе и берет у него уроки музыки и пения.
Грациано в ответ на это назвал множество современных композиторов, но при каждом известном имени Паскарелло только презрительно потряхивал головой и наконец сказал, что доктор обнаруживает свое полнейшее невежество в искусстве, если не знает такого знаменитого композитора, как синьор Паскуале Капуцци, оказавшего Паскарелло великую честь, приняв его на свою службу и даже одарив своей дружбой, что, как видно, было совсем не известно доктору.
Услышав эти слова, доктор покатился со смеха и воскликнул:
— Что? Так ты предпочел оставить службу у меня, где, кроме жалованья и содержания, тебе перепадало иногда по два-три кваттрино, и решился поступить к этому известному скряге, к этому начиненному макаронами святочному гаеру! К этому старому влюбчивому трусу! К этому общипанному, надутому спесью петуху, заразившему на улице Рипетта весь воздух своим невыносимым ревом, который он называет пением?
На это Паскарелло, горячо вспылив, воскликнул, что так может говорить в докторе только одна зависть! Сам же он подтверждает, положа руку на сердце, что доктор еще не дорос в своем понимании искусства до того, чтобы критиковать синьора Паскуале Капуцци ди Сенегалиа! что у самого доктора множество тех дурных качеств, которые он приписывает Капуцци! что над ним самим часто хохотали сотни зрителей! — словом, продолжая так, Паскарелло горячо вступился за своего нового господина и сказал в его защиту целую похвальную речь, в которой наделил его бездной прекраснейших качеств и кончил описанием его особы, бывшей, по его словам, олицетворением любезности и добросердечия. |