Изменить размер шрифта - +
Не знаю, где она была. Они жили в нашем подъезде (имеется в виду Лаврушинский. — Н.Г. ), и у них разбомбило квартиру, и они переехали в гостиницу «Москва». Потом он жил прямо в «Красной звезде» (помещении газеты. — Н.Г. ), потому что Любовь Михайловна где-то отсутствовала. Но там были странные отношения.

 

Москва, улица Горького. Осень 1941

На пристани Эренбург на меня никакого внимания не обращал, разговаривал с Цветаевой и с Львом Александровичем. Эренбург очень любил Бруни и Нину Константиновну. Он спрашивал про сына, потому что знал, что Ваня ранен, и очень тяжело. Второй сын уже был на фронте и потом погиб. Недолго все это было, но мне хотелось скорее уехать в госпиталь. Тогда Цветаева меня поцеловала и сказала: «Жаль, что вы с нами не едете…» До этого я по телефону с ней разговаривала, я не помню: один или два раза. Она меня спрашивала, что брать с собой. Я, дура, конечно, говорила ей (тогда все считали, что война кончится 18 августа), что ничего не надо брать. У нее, наверное, и так ничего не было. Я бы ничего не взяла. Мама меня уже записала на пароход. Мы должны были плыть. Но привезли Ваньку 18 июля, он был ранен под Борисовом. Такое тяжелое было ранение, что его сразу в Москву отправили. На месте не могли сделать ничего. Лев Александрович принес мне записку в Историко-архивный институт, что Ваня тяжело ранен, и я кинулась в клинику.

Ну вот, пришел Эренбург, и я сказала, что поеду в госпиталь. Тогда Эренбург говорит: «Левушка, — он его так называл, — тут машина за мной приедет, я тебя довезу». Не потому что Лев Александрович один не мог, он не старый был, только плохо слышал, у него когда-то менингит бы в детстве, и глаз был немножко поврежден. Он сказал мне: «Я приеду еще в госпиталь», — так что это было, наверное, еще в середине дня. И я побежала опять на какой-то трамвай…

 

На улицах Москвы. 1941

Тут еще очень важно напомнить, что на этом пароходе вместе с Цветаевой и Муром ехала старая бакинская приятельница Татьяны Толстой и Алексея Крученых, детская поэтесса Нина Павловна Саконская с сыном Сашей Соколовским. Георгий Эфрон, который очень переживал, что на пароходе будут только женщины с маленькими детьми, был рад общению с ним и Вадимом Сикорским. Вместе с Саконской и поэтессой Татьяной Сикорской Цветаева искала работу и угол в Елабуге, потом, когда Сикорская уехала на время в Москву, Саконская уговаривала Цветаеву не уезжать из Елабуги в Чистополь, она же была последней из эвакуированных (кроме Мура), кто видел ее вечером накануне самоубийства.

Н.Г.: Лидия Борисовна, что вам рассказала Саконская, когда вы встретили ее в Москве, после ее возвращения из Елабуги?

Л.Б.: В 1942 году, осенью, когда она вернулась из Елабуги, мне было ни до кого — ни до Цветаевой, ни до Саконской. Я ушла к Либединскому, не знала, как быть, где жить… Я ее встретила на улице, в нашем Дегтярном переулке, когда шла с Малой Дмитровки, а она — к себе домой. Она сказала, что была у мамы, что только приехала. Ее выпустили из Елабуги, она просила об этом Фадеева, и еще за нее просил Кассиль.

Сказала, что Цветаева была у нее накануне самоубийства. В закутке елабужской комнаты Саконской висело бакинское сюзане, которое она привезла с собой. Вышитое на сатине — тогда это модно было, надо было как-то стены прикрывать. Это сюзане было большое, как ковер. На Востоке всегда оставляют несделанный завиток, потому что кончается работа — кончается жизнь. Поэтому на всех ручных коврах есть такой завиток. Саконская рассказывала, что Цветаевой оно очень нравилось. Оно спускалось со стенки и накрывало пружинный матрац, а рядом стояла настольная лампа, которую Саконская тоже привезла с собой из Москвы. Цветаева любила садиться в свете лампы на фоне сюзане. Саконская так и запомнила ее в предпоследний вечер.

Быстрый переход