– Прошел лечение и вот выздоравливать начинаешь.
Старик Емеля Рвачев не ошибся – Олег Прончатов пошел на поправку. Уже в то первое утро он съел две миски жирной похлебки, опьянев от еды, опять заснул, проснувшись, пошел потихонечку в кедрач. Замечая путь ударами ножа по кедровым стволам, он бродил по тайге часов до шести вечера, спугнул лосиху с лосенком, слышал, как в отдалении похрустывает валежник, видимо, под медведем. Олег останавливался, чтобы посвистеть белкам и бурундукам, перемигивался с сороками, уважительно поглядывал на умных ворон, кедровкам небрежно грозил пальцем. Вернувшись к избушке, Прончатов опять наелся до отвала, перекинувшись со стариком несколькими незначительными словами, мгновенно уснул, чтобы поутру проснуться спокойным и веселым.
Так прошло три дня. Олег ел, спал, гулял по бору часов по восемь подряд. С утра до вечера под ветром звенели кедры, шелестела трава, наливались орехами шишки; солнце вставало и садилось, луна вызревала на небе еще при солнце; еженощно поднималась над избушкой Полярная звезда.
Вечером четвертого дня Олег решительно подошел к костру, сев на землю, требовательно посмотрел на Емелю Рвачева. Сложив ноги калачиком, старик сидел на траве, что-то шепча себе под нос, колдовал над жареным мясом.
– Ну вот что, Емельян Иванович, – сказал Олег. – Живу я весело, хожу быстро, сплю как зарезанный, ем как помилованный. Скажи, что со мной было и что ты сделал?
Слушая Олега, старик глядел на него исподлобья, хитрые морщинки лучились возле торжествующих глаз, а выражение лица было такое: «Ах вот как ты заговорил, парень! Вон как поёшь!» Потом Емеля Рвачев положил на землю нож и, покачав головой, сказал:
– Аи, однако, ты и вправду выздоровел! Волос у тебя стал блескучий, глаз тихий, грудка топорщится. Опять в человека ты, парень, произошел, опять жить хочешь! – Старик почесал пятерней в бурой голове, мудро улыбнувшись, вкрадчиво спросил: – Это я правильную тебе лекцию читаю?
– Правильную.
Старик выпрямился. Пожалуй, впервые за все время знакомства с ним Олег увидел, что у Емели Рвачева карие невыцветшие глаза, узкий и высокий лоб философа, а губы по-юношески ярки. Возвышенное, торжественное выражение легло на лицо старика, вечная печаль живого существа неподвижными, точечками блестела в глазах.
– Жить завсегда охота! – тихо сказал старик и опустил голову. – Сто лет тебе будет, нога под тобой сломится, а жить пуще прежнего захочется. Ты ведь парень, не знаешь, что старые старики дня не видят. Я утресь проснусь, перекрещу лоб и – спать пора! – Он задумался, пожевал губами. – А молодой да неженатый был, день – он ровно год. Это оттого, парень, что старики живут без удивленья… Вот травинка. Ты на ее длинным глазом глядишь – батюшки-светы, чего в ней нет! А мне травинка не в диковину, я на ее коротко время гляжу, и день у меня короткий…
Олегу снова казалось, что голос старика стекает с деревьев, с маковки сказочной избушки, струится, как марево, над теплой травой. Голос был грустен и спокоен, мудр и безмятежен; от него было тепло, тоскливо, горько-сладко.
– А что с тобой было, парень, я и сам толком не знаю, – говорил старик. – Только нерв у тебя на войне натужился, а я ему, нерву, освобожденье дал. Как народ говорит, я тебе клин клином вышиб! – Разгребая угли, старик замолчал, бордовый отсвет солнца и костра лежал румянцем на его впалых щеках, ушли в себя глаза, мучительное раздумье таилось в глубоких складках на лбу. – Я еще молодой совсем был, как мой родитель после империалистической войны Ганьку Свиридова вот таким же макаром пользовал. Родитель-то лучше меня травы знал, человека понимал, но я тоже кое-что кумекаю…
Опять замолчал старик Емеля Рвачев, опять опустил голову, длинно и печально вздохнул. |