Вот такое кресло смастерил для себя Никита Нехамов. Увидев Прончатова, он помахал желтой, как бы немощной рукой, выстроив на лице приветливую улыбку, сказал с барской хрипотцой:
– А ты не стой, Олег Олегович, не стой! Ты садись, мил человек, не робей, садись!
Когда Нехамов нагонял на длинное лицо ласковую улыбку, а глаза жертвенно поднимал к потолку, то казалось иному человеку, что старик молится своему доброму богу. Однако знающие Нехамова люди богоопасительному выражению стариковского лица не верили, так как и на седьмом десятке Никита слыл лихим выпивохой, любителем пышных вдов, а в грозном настроении на головы судостроителей обрушивал такие замысловатые конструкции из матерных слов, что мужики крутили носами да приговаривали: «Ну, память у человека!» Именно поэтому богоопасительной позе старика Олег Олегович ни на секунду не поверил, но все-таки на некрашеную табуретку присел робко и подчеркнуто заинтересованно, с любованьем посмотрел на новый стол, который нарочно был придвинут к окну, чтобы ярко освещался.
– Спасибо, Никита Никитич! – смирно сказал Прончатов. – Мало этого Гошку Чаусова драли! Сколько раз ему было говорено, чтоб по вашей улице езживал без грому, чтобы вас не обеспокоивал, а ему все неймется. Так что прощения просим за лихость, Никита Никитич.
Употребив несколько местных нарымских слов, составляя их в нарочито напевную конструкцию, продолжая с восторгом смотреть на новый стол, Прончатов добивался только одной цели: хотел понравиться Никите Нехамову. Олег Олегович, конечно, догадывался, что старик насквозь видит его, что еще до прихода в гости Нехамов раскусил прончатовскую игру, но продолжал в прежнем духе.
– Никак новый стол соорудили, Никита Никитович? – уважительно сказал Прончатов. – Этому столу надо на выставку, в Третьяковскую галерею. В жизни я такого стола не видывал!
Сейчас Прончатов не врал – где он раньше мог видеть стол с куриными ножками, с мозаичным рисунком на столешнице, изображающем рыбу-стерлядь, что, развалясь, лежала на блюде? Стол был составлен из различных сортов дерева, воздушная легкость чувствовалась в нем, а полировка была такой, что хоть глядись в нее, как в зеркало. Большой красоты был стол, и Олег Олегович искренне продолжал:
– Это не стол, а произведение искусства, Никита Никитович!
Невесомый, сухонький старик держал на лице прежнюю улыбку, хотя по-прежнему не смотрел на Прончатова. Узкая мушкетерская бороденка у него была крючком задрана, неожиданно крупные и сильные кисти рук лежали на орлиных подлокотниках так властно и крепко, словно старик вместе с креслом собирался взлететь, – У японской-то нации землетрясенье! – сказал он безразличным голосом. – Им, однако, ничего. Дом из бамбука, он прочной, легкой. А ежели бамбук молодой, его в пищу употреблять можно… – Никита Нехамов вдруг всплеснул руками, крикнул почти испуганно: – Елизавета, а ведь у тебя опозданье наблюдается!
Нехамов еще докрикивал последние слова, а в комнату уже вплывала его жена, повязанная до глаз черным платком. Держа на вытянутых руках резной поднос из цветных кусков дерева, она с полупоклоном приблизилась к старику, опустив глаза в пол, напевным голосом произнесла:
– Изволь откушать, Никита Никитович!
Нехамовская жена старинной ладьей выплыла из комнаты, дверь за ней бесшумно притворилась, а старик с прищуром придирчиво скосил глаза на поднос – стоял на нем графин не то с квасом, не то с медовухой, лежали жарко зарумянившиеся оладьи, как бы покрытые лаком куски сала, горбатый от сочности ломоть мяса, ленивый соленый огурец, а в уголке притулился серебряный стаканчик (тут уж гадать нечего!) с водкой.
– Молодой бамбук, он скусный! – наставительно сказал Нехамов самому себе. – Японская нация его ест. |