– Возможно, – ответил Омар.
Визирь поразился.
– Как это – возможно?! Разве ты сомневаешься в этом? Разве не узнаешь своих рубаи?
– Я не поэт, – серьезно ответил ученый. – Моя профессия – математика и астрология. И философия.
– А стихи? – сказал визирь.
– В свободное время, – отвечал ученый. – Иногда.
Визирь развел руками. Велел налить вина, что нубиец выполнил с величайшей расторопностью.
– Мои мечты не о стихах, – сказал жестко Омар.
– А о чем же? – визирь пригубил шербет и поставил фиал на место. – О чем же, Омар?
Хаким выпил вина, поднял вверх фиал и, словно бы провозглашая нечто идущее из глубины сердца, сказал:
– Моя голова и все существо мое заполнены мыслями об обсерватории. Только о ней!
Ученый посмотрел на луну. Она была очень яркая, как эта суфра на холодном каменном полу. Она плыла меж прозрачных облаков, и вместе с ней плыли все светила великого Зодиака, недосягаемого для взоров и ума человека.
Тогда визирь прочитал на память еще рубаи. В четырех стихах, срифмованных строка к строке, восславлялась женщина, ее любовь, красота плоти ее. И снова сощурил глаз визирь, будто пытался уличить своего гостя в чем-то недозволенном.
– Чьи это слова? – спросил визирь, имея в виду стихи.
– Возможно, и мои, – уклончиво ответил Омар. – Однако я приехал в этот прекрасный город не стихи писать, а заниматься астрологией. – Он воодушевился: – В наше время над всем духовным господствуют математика и философия. Только они способны возвеличить душу и ум человеческий!
Визирь не стал горячить ученого обостренным спором. Но заметил, отхлебнув шербета:
– А поэзия?
– У поэзии свое место. Несравненный Фирдоуси это доказал всей своей прекрасной жизнью. Однако мой учитель Ибн Сина отдавал предпочтение философии и медицине, то есть наукам, которые есть следствие большой работы ума, нежели души, Ибн Сина – образец для меня до конца дней моих!
Тут луна выглянула из-за причудливой алебастровой решетки, которой сверху была украшена терраса, и в полную силу осветила лицо хакима: оно было вдохновенно, и великая горячность души его отображалась в глазах. Визирь сказал себе, что не ошибся, приглашая Омара эбнэ Ибрахима по прозвищу Хайям в столицу – Исфахан. Если молодому человеку суждено совершить в своей жизни нечто, то он совершит это именно здесь, в Исфахане. Разве в нынешнее время могут дать ему средства, необходимые для строительства обсерватории, даже такие города, как Бухара или Самарканд, не говоря уже о родном Хайяму Нишапуре?..
– Омар, я не знаю, продолжаешь ли ты писать рубаи, – сказал визирь. – Я не хочу вникать в это. Ты полон сил, а я уже на грани старости и могу оценить то, что звездой горело во мне и теперь уже затухает… Увы, увы, это так – затухает…
Визирь велел нубийцу принести уксуса, а заодно зажаренных цыплячьих грудок. Холодных. Пусть на столе полежат эти поджаренные румяные грудки, может быть, и приглянутся…
Раб исполнил это…
Хаким тут же взял одну из хрустящих грудок. Он ел, но чувствовалось, что ел он, совсем не думая о еде, и не от голода, а как-то не отдавая себе отчета. Его занимало нечто более важное.
– О великий, я прибыл сюда в надежде сделать кое-что по части астрономии и математики, а также философии, – говорил Омар. – Я хочу, чтобы ты, чья поддержка расширяет мою грудь и придает силу моей душе, заверил его величество, что ни один динар не пойдет на поэзию, но будет служить единой цели: науке, и только науке!
– Похвально, – с улыбкой сказал визирь и, поискав глазами фиал с шербетом, взял его и с удовольствием освежил свое сердце. |