|
Срочно была выписана то ли бабка, то ли прабабка, похожая на сморщенный гриб, – бабка закладывала за воротник и сипло материлась, тяжело ворочая лиловым языком. Засыпала на кухне, и даже спящая напоминала тролля, замышляющего недоброе.
Старуха, хоть и отличалась редкостной зловредностью, все же шаркала по дому в стеганой кацавейке, варила едкие супы, больно шлепала по рукам болезненную внучку, – на дочь шипела как гусыня, вытягивая морщинистую шею, но ударить не решалась, только замахивалась тяжелой клюкой.
Бабка теряла память, или делала вид, что теряет, – путалась в датах, теряла ключи, зато никогда не забывала единственной и самой важной даты – дня пенсии. С утра пребывала в бодром расположении духа – подмигивала и примирительно кивала головой, – в очереди оказывалась чуть ли не первой, смиренная, в пыльном дождевике, сверкая орлиным взором из-под косматых бровей. Домой шла слегка навеселе, уютно позвякивая беленькой в авоське, – внучке неожиданно делала козу и посмеивалась, – сучка не захочет, кобель… – хихикала она, подпрыгивая на жесткой лежанке, – гримасничала, бормотала гадкие словечки, с особенным удовольствием растягивая гласные и повизгивая, хлопала себя по животу и ляжкам, капризничала, буянила и, наконец, сваливалась как подкошенная глубоко за полночь.
Ванной комнаты старуха не признавала – боялась всех этих блестящих краников и самой ванны, боялась упасть, – зато ходила в баню и там проводила день, мелькая ветхой тенью тут и там, пугая еще не старых женщин длинными пустыми грудями и лобком, напоминающим растрепанное мочало. Возвращалась умиротворенная, ложилась спать раньше обычного, а во сне урчала как сытая кошка.
Так и отошла в банный день – тихо, во сне, отмытая до скрипа, до иссохших косточек, чтобы чистой предстать перед кем бы там ни было, чистой и почти безгрешной.
После ухода старухи в доме посветлело. Захватанные занавески Лиза сменила на веселенькие, в красных петушках, а дочь пристроила в группу продленного дня с горячим питанием.
Работа была тяжелая, с ночными сменами, – сутки через двое, но привыкла, втянулась – вокруг вились мужики, женатые, холостые, разведенные, – толпились, дышали в спину, но в обиду не давали.
Тоненькая, крутолобая как барашек, пахала наравне со всеми, брала сверхурочные, научилась курить и неумело затягивалась, вынимая из густо накрашенного рта мундштук, кашляла, заливаясь краской, отталкивала жадные мужские руки с неухоженными косо срезанными ногтями, – ночами подвывала в подушку от мучительного, женского, – забывалась тяжким сном, истерзанная, со скрученным жгутом простыни между ног. После затрещины, отпущенной маленькой крепкой рукой, зауважали – молча пропускали в душевую и смиренно поджидали у выхода, провожая взглядами стройную спину, – будто необъезженная кобылка, разгоряченная, поигрывала мощным крупом, обтянутым вискозой и крепдешином, – на платьях не экономила, как и в пору недолгого актерства, – носила отрезы в ателье к Фаине, близорукой евреечке. Фаина была дура и рохля, но дело свое знала.
Ай, Лиза, с вашей фигуркой, – Фаина делала сладкое лицо и закатывала глаза. Лиза немного презирала ее за пучеглазость и запашок, мутный, тепловатый запашок некрасивого рыхлого тела, но у Фаины был Фима, а у Фимы – Фаина – тут таился некий секрет, – как зачарованная следила Лиза за движениями ее рта, большого, мясистого, обметанного по краям жестким кустарником, – куда же деваться мужчине от этих добродушных жадных губ, от уютной груди, от толстого розового языка, – у Фаины была базедова болезнь, а у Фимы – больное сердце, в их доме Лиза особенно ощущала собственную неприкаянность, приблудность, чуждость и от куриного бульона упрямо отказывалась, а от чашки кофе с бисквитом – никогда.
* * *
Вдоль трамвайной линии вырастали новые дома, – черта города постепенно сдвигалась к необжитым пространствам, современные девятиэтажки довольно бесцеремонно теснили нагромождение «хрущоб», уже закопченных, уже обросших историей, слухами и легендами. |