– Ах ты господи, беда какая, я от страха умру. Слышал ты, что вчера Ефим рассказывал?
– Вздор, Настенька, сущий вздор; воры далече, а я про случай Автамону накажу, чтобы не отлучался, а ты знаешь Автамона – не выдаст. Да и под самым городом; ямщики тут же; две пары почтовых лошадей на конюшне. Вздор.
– Так смотри же, Богдан Кириллович, не забудь Автамону сказать…
– Да вот Автамон в конторе стоит. Слышишь, Автамон, тут за тысячу рублей казенных денег, так не плошай, никуда не отходи, если приезжие будут, сюда никого не пущай; в приемные комнаты пусть идут; станция велика! Слышишь?
– Слушаю-с, ваше благородие, не изволь беспокоиться; у меня топорик есть, за боевое всякое ружье справится.
– То-то же, гляди!
Почтмейстер уехал, а Настасья Ивановна, сама не зная зачем, схватила ларец, потрясла – золотом и серебром отзывается; ей так стало страшно, что не приведи господи; села она на ларец, да и давай Никиту качать, а Наташа с куклой по-своему лепечет… Прошел час, другой. Настасья Ивановна со страхом освоилась, только все ларчика из-под мышки не выпускает; стала она и обед стряпать, а ларец все на глазах; то и дело Автамона кличет: «Тут ли ты, Автамон?..»
– Тут, матушка, не бойся, двери на щеколде, топорик точу про случай.
И точно, Автамон отпускал старую, ржавую секиру с особенным усердием. Чем чище становилось железо, тем с большею жадностию засматривались глаза Автамона на тусклое, широкое поле топора, на тонкую линию острия, и старые глаза мутились, и топор выпадал из черствых рук его.
– Тьфу ты, нечистая сила! – бормотал Автамон. – Такого со мной ни под турком ни под шведом не приключалось.
– С кем ты там разговор ведешь, Автамон?
– Так про себя бормочу… – отвечал он громко, а потом сказал тихо: – Да, про себя! Нет! С чертом! Сгинь, пропади, нечистое наваждение!
Автамон подошел к дверям своим, посмотрел, плотно ли заперты, влез на полати, да и давай ко сну себя неволить; закрыл глаза, а в глазах искры – будто из кошки ночью огнем сыплет; те искры час от часу круглее, крупнее, да и стали добрыми кружками, то серебреником прокатится, то упадет златницей. Не спится Автамону; видит, беда, да сам не знает, какая. Затянул было песню во всю ивановскую; голос его от военных невзгод был такой сиплый, будто ветер поздней осенью; перепугался Никитка, да и давай кричать. Почтмейстерша вышла в почтальонскую избу, глянула на топор да чуть не обомлела, а с полатей Автамон пуще кричит.
– Полно, Автамонушка! – говорит почтмейстерша, – не пугай детей!
– Просим прощенья! Виноват, что-то за сердце укусило, так я хотел злую муху песней согнать. Ах ты господи, чудно право… Скоро ли-то барин воротится?..
– Э, Богдан Кириллович любит кутнуть! Я больно боюсь, чтобы ему не запоздать. Того гляди, к приему не вернется…
– Не изволь беспокоиться! Барин службу знает и нас службе учил…
Ушла почтмейстерша, да и воротилась; вынесла Автамону стаканчик настойки, штей миску и добрую окраину хлеба.
– Кушай на здоровье! – молвила и пошла с Наташей обедать. Автамон молча стоял перед настойкой и думал крепкую думу: «Пить или не пить! Экая добрая! А отчего добрая? недоброго боится; а в другой день барина журит, зачем старому Автамону рюмку водки пожаловал, а и рюмка-то с наперсток. |