Но это жестокое одиночество заключает в себе хоть одну несомненную пользу: оно ставит человека лицом к лицу с правдою и с самим собой. В шуме света, в чаду происшествий легко поддаёшься обаянию и призракам самолюбия; но в принуждённом бездействии тюремного заключения, в гробовой тишине беспрерывного одиночества долго обманывать себя невозможно; если в человеке есть хоть одна искра правды, то он непременно увидит всю прошедшую жизнь свою в её настоящем значении и свете; а когда эта жизнь была пуста, бесполезна, вредна, как была моя прошедшая жизнь, тогда он сам становится своим палачом; и сколь бы тягостна ни была беспощадная беседа с собою о самом себе, сколь ни мучительны мысли, ею порождаемые, — раз начавши её, её уже прекратить невозможно. Я это знаю по восьмилетнему опыту.
ГОСУДАРЬ! Каким именем назову свою прошедшую жизнь? Растраченная в химерических и бесплодных стремлениях, она кончилась преступлением…
ГОСУДАРЬ! Что скажу ещё? Если бы мог я сызнова начать жизнь, то повёл бы её иначе; но увы! прошедшего не воротишь! Если б я мог загладить своё прошедшее делом, то умолял бы дать мне к тому возможность: дух мой не устрашился бы спасительных тягостей очищающей службы; я рад бы был омыть потом и кровью свои преступления. Но мои физические силы далеко не соответствуют силе и свежести моих чувств и моих желаний; болезнь сделала меня никуда и ни на что не годным. Хотя я ещё не стар годами, будучи 44 лет, но последние годы заключения истощили весь жизненный запас мой, сокрушили во мне остаток молодости и здоровья: я должен считать себя стариком и чувствую что жить мне остаётся недолго. Я не жалею о жизни, которая должна бы была протечь без деятельности и без пользы; только одно желание ещё живо во мне: последний раз вздохнуть на свободе — взглянуть на светлое небо, на свежие луга, увидеть дом отца моего, поклониться его гробу и, посвятив остаток дней сокрушающейся обо мне матери, приготовиться достойным образом к смерти.
Перед Вами, ГОСУДАРЬ, мне не стыдно признаться в слабости; и я откровенно сознаюсь, что мысль умереть одиноко в темничном заключении пугает меня — пугает гораздо более, чем самая смерть; и я из глубины души и сердца молю Ваше Величество избавить меня, если возможно, от этого последнего, самого тяжкого наказания.
Каков бы ни был приговор, меня ожидающий, я безропотно заранее ему покоряюсь как вполне справедливому и осмеливаюсь надеяться, что в сей последний раз дозволено мне будет излить перед Вами, государь, чувство глубокой благодарности и к Вашему незабвенному родителю, и к Вашему Величеству за все оказанные милости.
17
Ранней северней весной вывели заключённого Бакунина из ворот «Государевой Шлиссельбургской крепости». У ворот остался стоять комендант Троцкий. На день разрешили заехать в родное Прямухино. Там у обветшалого за долгие десятилетия балкона гудели те ж родные липы, берёзы, вязы — ночь и день.
Бакунин взошёл по скрипящим половицам балкона в старый барский дом, неузнаваемый и чужой. Сёстры Татьяна, Варвара, братья Павел, Алексей, Александр, Илья, Николай съехались, чтоб обнять и выговорить свои чувства Мишелю. Но Бакунин молчал. И все молчали. Только с своей старой, выжившей из ума нянькой Ульяной играл весь день в дураки на ветвистом, от весенних лип ароматном балконе. Наутро жандармская телега помчала обрюзгшего, беззубого Бакунина столбовой берёзовой дорогой в Омск, в Сибирь, и там фельдъегерь под квитанцию, при отношении за номером 539 сдал преступника омскому генерал-губернатору Гасфорду.
18
Тридцать тысяч вёрст бежал Михаил Бакунин из России назад в Европу. Сошёл на английский берег, приплыв из Америки, увидал вновь любимый и ненавистный ему Запад. Оба за 11 лет изменились. Опухшего, безобразного, похожего на лавину, на налившегося кровью быка Бакунина друзья узнали лишь по юношескому звуку пришепётывавшего, беззубого голоса да по энергии. |