Изменить размер шрифта - +
С тех пор как меня перевезли в Кенигштейн, которым много лет тому назад мы так любовались снаружи, я чувствую себя совсем хорошо, конечно, насколько это возможно в тюрьме.

Что касается моей здешней жизни, то она очень проста и может быть изображена в немногих словах: у меня очень чистая, тёплая, уютная комната, много света, и я вижу в окно кусок неба. В 7 утра я встаю и пью кофе, потом сажусь за стол и до 12 занимаюсь математикой. В 12 мне приносят еду; после обеда я бросаюсь на кровать и читаю Виланда или же просматриваю какую-нибудь математическую книгу. В 2 за мной приходят на прогулку; тут на меня надевают цепь, вероятно, чтобы я не убежал, что, впрочем, и без того невозможно, так как я гуляю между двумя штыками и бежать из Кенигштейна немыслимо. Как бы то ни было, но, украшенный сими предметами роскоши, я гуляю и издали любуюсь красотами саксонской Швейцарии. Хотя у меня нет часов, но время я знаю довольно точно, башенные часы отмечают здесь каждые четверть часа, а в половине 10-го раздаётся меланхолическая труба, что значит — надо тушить свет и ложиться спать.

Если я не прямо весел, то и несчастным себя вовсе не чувствую. Теперь мой внутренний мир — книга за семью печатями, о нём я не смею и не хочу говорить. Я совершенно спокоен и готов ко всему. Ещё не знаю, что со мной сделают: я готов как снова вступить в жизнь, так и расстаться с нею. Теперь я ничто, то есть только думающее, а значит, не живущее существо, ибо, как это недавно узнала Германия, между думать и существовать всё же огромная разница.

Вот и всё, друг, что я сейчас могу тебе сказать; когда мне приходится плохо, я вспоминаю своё любимое изречение: „Перед вечностью всё ничто“, а затем… точка…

Чтобы хорошенько оценить свободу, надо посидеть в тюрьме.

Сейчас я обращаюсь к тебе с большой просьбой: денег, денег, дорогой мой! Я живу щедротами г-на Отто, я должен это тебе сказать, чтобы ты понял всю щекотливость моего положения. Разве не бессмыслица — клиент, оплачиваемый своим адвокатом? Где и как найдёшь ты деньги — твоё дело, но найти деньги ты должен.

Ночью не спалось; кружение сердца, тошнота. Память выбрасывала осколки мыслей, воспоминаний, лиц: то Казерн де Турнон, то славянская слава, тогдашний пражский святодуховский день, то жаркие бои Дрездена. Всё прошло, как вчерашняя ночь, и далеко! Смешной доктор Отто с задравшейся на икре штаниной, вагнеровская симфония в в сожжённом королевском театре, любовь Полудинской… Бакунин слышал, как перекликаются на кенигштейнской скале часовые, чувствовал, что проваливается в темноту бессознания.

Над скалой неслась ночь, тёмная, высокая, прижатая к небу. До того ярки и выпуклы были звёзды и ясны в жёлто-лунье и золоте соседние горы Лилиенштейн и Пфафенштейн. Эльба дрожит в лунной мгле серебряной ниткой. Часовые идут медленно по стене над скалистым обрывом. Летят по скалам их голоса, а снизу подымается медленный бой часов из древней деревни.

По двору от комендатуры на носках под луной пробежал адъютант, барон Пиляр, крикнув:

— Готово?

Голос ответил:

— Готово, ваше сиятельство!

Бакунин спал, как ребёнок, закинув за голову руки. У наружных ворот встала телега, затянутая парусиной. Спешившиеся возле коней кавалеристы в лунной темноте курили, и кто-то напевал, выбивая трубку об оглоблю.

К камере Бакунина подошли тюремщик с связкой ключей и барон Пиляр в плаще, походной форме, с двумя пистолетами за поясом, позвякивая саблей. Бакунин не услыхал, как отперли, только когда солдат осветил его уродливым фонарём в лицо, Бакунин вскочил, и Пиляр увидел, как Бакунин побледнел, и эта внезапная бледность была приятна Пиляру.

— Одевайтесь! — сказал он.

Бакунин спустил ноги, громадный, в свете фонарей взял с табурета кальсоны, натягивал на ноги. Солдат, выпустив ружьё, стукнул прикладом об пол.

Быстрый переход