Изменить размер шрифта - +

– Отцу-то-матери што сказать, иль сам явишься?

– Сбег я из матрозов, – просто признался Степка, не пряча черных зырянских глаз, на дне которых жил постоянный больной испуг. – На Печору деваюсь. Ищи меня там. На Печору, как в воду. Только ты мотри, ни-ни!..

– Да Бог с тобой. Уж как на дыбе припрут, дак.

– Если что, достану. Иль нет?

– Достанешь, почто нет-то. Ты парень лихой.

– Ну то-то, – добавил Степка, губы по-детски распустил, широкие, неприбранные, – казалось, заплачет парень. – А мамке ни-ни...

И они пошли поженкой в лес: коренастый все оглядывался через плечо, сердито выговаривал Степке, тот крутил головой, наверное не соглашался, и в редком сквозном осиннике еще долго виделись алые портки.

Четыре дня бежал Калина торопливо, теперь уже просясь на ночлег. В Совпольской деревне у Анкиндина Фролова купил старенький стружок за рубль и сплыл на нем по Кулою до своей деревни. Последние две ночи не спал, пальцы от весел не согнуть, но эта работа привычная, – одному да по воде спускаться. Но как выходил из лодки, невольно присел, в левой ноге отдала застарелая рана. Отсиделся на камне, сапоги травяным клочом обмахнул, натянул не спеша; порты понапустил на голенища, чтобы пофасонистее было, все это делал с ленцой, а хотелось бежать в избу. До тоски все выгорело внутри: а ну как плохо отрожала, а может, и покойница уже моя желтоволосая Тинка? Тьфу-тьфу, свят, что ведь поблазнит. Показалось, будто жена с угора сторожко спускается. Да нет, то чужая баба.

Пестерек из лодки выудил, на одно плечо закинул и поднялся в гору. Кровавый камень-арешник скакал из-под пятки и долго колесил, тихо плескаясь в воду. Однажды оскользнулся Калина, аж душа оборвалась, потом словно очнулся, устыдился, побежал вверх, как сердце позволяло да больная нога; лужком порыжелым, мимо баньки, по заулку, скорее-скорее, вот и поветные ворота, заложку нетерпеливо крутнул, сорвалось из руки гулкое кольцо. Ворота будто сами распахнулись, а на пороге – Тинка: не сразу и признал, словно бы чужая баба. Волосы тусклым пламенем отдают, лицо тугое, румяна на щеках, брови подсурмлены, морщины на длинном лбу посеклись, и у тонких губ – паутинки. А как глянула – под желтыми ресницами ее глаза, Тинкины, весенней воды глаза – Господи, какие желанные.

Через порог не здороваются, да и с улицы видно, зазорно миловаться. Обошел Тинку стороной, только ладонью по спине скользнул, ощутил тепло бабье сквозь льняной стан. А жена следом, не навязывается, смотрит сквозь слезы на Калину, и мысли-то все самые худые: не разлюбил ли? Калина к зыбке сразу шагнул, нагнулся, всмотрелся в окутки, а уж смеркалось и плохо виделось в глубине берестяного коробка чадо родное.

– Сын, давножданный сын наш. Ос-по-ди-и, – притулилась Тинка к мужу сначала робко – родной весь, потом пропах, дорогой, кострищем, – руку запустила в отросший спутанный волос. – Кого велел, того и родила. Вылитый тятька.

Что-то стронулось внутри у Калины от хриплого шепота. Слишком долго желал он Тинку и потому неловко себя вел. Обернулся, будто насильно обнял жену, а Тинка хитро топырила ладони, и Калина от этой игры хмелел все больше.

– Да погоди ты. До вечера-то погоди. Что люди добрые скажут, – упиралась, а самой уж невмоготу.

Не послушал, в горницу жонку унес, от нее молоком пахло. Лежали в кровати, Тинкина голова на плече, в сумраке совсем прежняя. Тинка что-то наговаривала счастливо, а Калине слушалось плохо, все еще радость переживал, гладил жену по прохладному плечу.

– Мне, как Доню-то принести, сон привиделся, будто медведь тебя на спине тащит. Я плачу, следом бегу, ревмя реву, да бегу. Отпусти, молю, смилуйся. А утром и ослобонилась, – шептала успокоенно, а после и уснула неслышно, боком привалилась к Калине, и от нее доносило ровным духовитым теплом.

Быстрый переход