Изменить размер шрифта - +
Или вот еще третье сравне­ние: я мог бы определить скуку как своего рода болезнь окружающих меня предметов, которые словно бы увяда­ют, блекнут, теряя жизненный тонус, — это то же самое, что на протяжении нескольких секунд вдруг увидеть, как цветок, только что бывший бутоном, увядает и превра­щается в прах.

Скука настигает меня в те мгновения, когда я ощу­щаю абсурдность окружающего меня мира, то есть тогда, когда он становится, как я уже говорил, каким-то непол­ноценным, не способным убедить меня в реальности сво­его существования. К примеру, мое внимание вдруг при­влекает к себе вот этот бокал. И до тех пор, пока я говорю себе, что бокал — это стеклянный или металлический сосуд, предназначенный для того, чтобы, не расплескав, подносить ко рту налитую в него жидкость, то есть до тех пор, пока я сохраняю твердое о нем представление, мне кажется, между нами завязываются отношения, доста­точные для того, чтобы я поверил в его реальность, а следовательно, и в свою тоже. Но стоит только этому бокалу поблекнуть в моих глазах, то есть утратить свою чувственную предметную убедительность в том смысле, о котором я уже говорил, а именно — стоит ему превра­титься передо мной в нечто странное, не имеющее ко мне ни малейшего отношения, или, если говорить попросту, стоит ему показаться вещью совершенно бессмыслен­ной, как из ощущения этой бессмысленности рождается скука, которая есть, в сущности (пора это сказать), выра­жение некоммуникабельности и полной невозможности ее преодолеть. Однако сама эта скука не доставляла бы мне таких мучений, если бы я не зная, что бокал, не имеющий ко мне отношения, мог бы его иметь, то есть что он существует в каком-то не доступном мне раю, где предметы ни на миг не перестают быть предметами. И из этого следует, что скука, то есть моя неспособность вы­рваться за пределы своего «я», — это теоретическое созна­ние того, что, случись чудо, я все-таки мог бы выйти за эти пределы.

Я уже сказал, что, сколько себя помню, я всегда ску­чал; добавлю к этому, что лишь совсем недавно я сумел достаточно ясно понять, что это такое — моя скука. В детстве же, отрочестве и в первые годы молодости я стра­дал от нее, будучи совершенно не в состоянии ее объяс­нить, — так человек страдает от хронических головных болей, не решаясь обратиться к врачу. А уж в детстве эта же самая скука принимала формы настолько неясные, не доступные не только моему — ничьему пониманию, что мать, которой я не мог ничего объяснить, приписывала ее нездоровью — примерно так, как дурное настроение младенцев объясняют тем, что у них режутся зубы. В те годы мне случалось неожиданно прерывать игру и на дол­гие часы застывать в полной неподвижности так, словно меня оглушили, — это было то самое болезненное состо­яние, которое вызывало у меня внезапное «увядание» ок­ружающих предметов, а точнее — бессознательное ощу­щение того, что между мною и остальным миром пере­стала существовать какая-либо связь. Если в такую ми­нуту в комнату входила мать и, видя меня молчаливым, бледным, безвольным, спрашивала, что случилось, я не­изменно отвечал ей: «Мне скучно», объясняя этим яс­ным и плоским словом сложное и темное состояние сво­ей души. Но мать принимала мое объяснение буквально и, наклоняясь, чтобы меня обнять, обещала сегодня же вечером сводить меня в кино или сулила еще какое-нибудь развлечение, которое, я точно знал, не могло быть лекарством против скуки, так как в самой идее развлече­ния не было ничего ей противоположного. И покуда ма­тери казалось, что она успешно развеяла мое настроение, я, притворившись, что с радостью принимаю ее предло­жение, продолжал маяться все той же скукой, которая рождалась во мне и от прикосновения ее губ к моему лбу, ее рук к моим плечам, и даже от вызванного ее словами ослепительного видения киноэкрана. Как я мог объяс­нить матери, что развеять мою скуку невозможно? Я уже говорил, что скука — это прежде всего выражение неком­муникабельности.

Быстрый переход