И еще Женя сказала, чтоб я на метро не садился, чтоб ехал на маршрутке. Ладно, там видно будет».
Под ногами приятно шуршит опавшая листва. Я начинаю носками ботинок подбрасывать сухие листья, и это хочется делать до бесконечности. Вот так — ходить взад-вперед, и чтоб все время шуршало. «Странно, — думаю я. — Мне уже тридцать, а я еще ни разу так хорошо не шуршал». Само собой в голове вдруг складывается стихотворение:
«Чтобы все это могло значить?» — думаю. Я мысленно напеваю продолжение: «Представьте себе, представьте себе, и сиськами вертело! Представьте себе, представьте себе… зелененький он был!»
Впереди аккуратно в ряд выстроились елки. Подозрительно зеленые и упругие. «О! Значит, можно по грибы и по ягоды! — озаряюсь я. — Варенья наварим на зиму. И вообще, куда я, блядь, зашел?»
В темноте мимо елок ковыляет бабуля, прикрепленная в наказание поводком к маленькой собачке.
— Кис-кис, собачечка! — зову я.
«Собачечка» нюхает пенек, некоторое время суетливо вертится вокруг него и делается похожей на Фолкнера — тот же выточенный нос, те же прищуренные глаза. Мне неловко за то, что я ляпнул тогда Жене про бутылку анисовой, и я усилием воли превращаю Фолкнера обратно в собаку — «прости, брат». В голове начинают копошиться какие-то новые мысли. Делаю несколько шагов в сторону и на левом запястье чувствую металлический холодок часов. Люся, наверное, уже дома. Стрелки — неравнодлинные. Как раздвинутые ноги какого-нибудь инвалида. Байрона, например. Литературоведы пишут же, что у него одна нога была короче другой. Так у него и стихи такие. То в лес, то по дрова. Писал потому что наобум, по наитию, вот все так криво и получалось. Я в восторге от этого филологического открытия. Надо бы и у других поэтов поискать какой-нибудь физический изъян. Но в данную минуту очень трудно сосредоточиться.
Вокруг как будто убрали шум, а звуки все выключили и потом снова включили, но уже по раздельности. Я рад, что очнулся уже в метро, но мне все равно не по себе. Лампы, пока едешь вниз по эскалатору, полыхают обжигающим светом. Стены будто каучуковые — то разбухают, то сдуваются. Черт-те что творится. Наконец, я внизу. Резко прочерченные своды раскрываются как створки устрицы и впускают меня на платформу.
В вагоне мои глаза тотчас же выцепляют красный ромб на белом пуховике сидящей напротив женщины. Ромб под моим взглядом постепенно наливается электрическим светом. Я вдруг начинаю потихоньку высовываться из самого себя. И ромб меня в этом поощряет — одобрительно подмигивает.
«Это неспроста!» — догадываюсь я. И чтобы никто не заметил, что я скоро почти полностью высунусь из самого себя, достаю книгу. Открываю где-то посередине.
«Сексус» Генри Миллера. Там все совокупляются, потом терзаются загадками жизни и философствуют, а потом снова совокупляются. Словом, книга на редкость занимательная. Но читать не получается. Вдруг оказывается, что гораздо интереснее смотреть на буквы. Интереснее и важнее. Они маленькие, нагленькие, черненькие. Я разглядываю буквы. И тут меня вдруг как током по всему телу: сейчас все заметят! Что я не читаю, а только смотрю как дурак на буквы. Чтобы не вызвать подозрений, я демонстративно у всех на виду переворачиваю страницу. Но выясняется, что листать страницы тоже интересно. И ничуть не меньше, чем смотреть на буквы. Как все в мире здорово придумано! Я начинаю листать одну за другой страницы. Всю жизнь бы, думаю, вот так вот сидел и листал, листал, листал. Но вдруг меня снова как током: так еще подозрительнее! Нет, уж лучше, думаю, все буду делать по очереди. Смотреть и листать, листать и смотреть. Чтобы не заметили, не засекли. Я смотрю, потом листаю, потом снова смотрю и снова листаю. Буквы вдруг начинают курчавиться и вылупляются из бумаги. |