|
Кто эта худая, одинокая, насмерть прокуренная девочка, участвующая в ночных массовках и постоянно думающая о смерти? Что у нее было раньше? И где ее семья?
Ее кто-нибудь обманул? Ее бросили, как подкидыша? Петя купил вина и конфет, сыра, яблок, но был настроен не лирически – решительно.
Почему она ничего не говорит о себе? И откуда она взялась?
Настя встретила его, принарядившись. На ней теперь была белая блузка с вышивкой, а свои прямые светлые волосы она расчесала на пробор и забрала черным бархатным обручем. В тот вечер она не говорила больше о смерти, разве что пробормотала:
– Я тогда сказала… ну в прошлый раз… что не верю в бессмертие.
Конечно, чего там, мы здесь недолго покуражимся и помучаемся, а потом уйдем, и останутся после нас какие-нибудь никому ненужные бумажки, какие-нибудь фотки, которые выбросят в помойку… Но иногда думаешь: а если все-таки… вдруг и вправду душа бессмертна? И есть тот мир. Ведь если я мечтаю об этом, и все об этом мечтают, все человечество много веков мечтает и гадает, значит, что-то такое должно же быть, а? – И, чуть погодя, усмехаясь: – Самоубийство, конечно, старомодный выход, но другого-то никто не предлагает.
Но потом оборвала себя: что это я все болтаю? И попросила Петю рассказать о себе: вы все время молчите. И Петя забыл, что как раз намеревался, напротив, расспросить ее саму, и начал какой-то литературный разговор, какие обычно заводил в подпитии. О чем он болтал, он не мог вспомнить, конечно, но сказал, что увлекался тогда
Гайдаром, точнее, одной мыслью о Гайдаре и Тимуре с его командой.
Мол, эта повесть – типичный рыцарский роман, в нем чернь под руководством Квакина, настоящего разбойника и вождя плебса, осаждает феодальный замок, роль которого играют насмерть огороженные спецдачи тогдашней советской номенклатуры.
– Забавно, – заметил Петя, – доживем ли мы до того времени, когда эта старая история повторится. И разъяренные толпы пойдут грабить нынешние особняки на Рублевке.
– Не хотелось бы дожить,- сказал я. – Но скорее всего так оно и будет. Потому что ты ведь фактически описал последние дни Рима.
Патриции-импотенты сидят по укрепленным загородным виллам, их осаждает разъяренный плебс, а сам город уже грабят варвары Аттилы…
Но продолжай.
И Петя, будто нехотя, вернулся к своему рассказу. В тот их последний вечер ему, когда он совсем расслабился, вдруг захотелось рассказать
Насте об Альбине Васильевне Посторонних, но он засомневался, что дождется чаемого сочувствия. Вместо этого они разделись и легли. На этот раз Настя была удивительно нежна, причем так, как никто никогда с Петей нежен не был. И вот тут-то, сказал Петя, меня опять потянуло бежать. По его словам, он никогда не мог сам себе объяснить этого своего состояния: именно в тот момент, когда женщина открывалась и искренне и бескорыстно дарила ему себя, тяга прочь одолевала Петю. Наверное, это комплекс Дон Жуана, пробормотал он,
впрочем, обычно его неправильно трактуют… Знаешь, что она сказала, когда закрывала за мной дверь? Она сказала, что я еще маленький мальчик. Но это пройдет, сказала она, хуже другое: ты не умеешь любить…
И, как это часто бывало, с подвыпившим Петей, на этом месте рассказа, который как будто стал самому ему неприятен, его понесло в другую сторону. Что ж, постаревшие гуляки часто становятся сентиментальны. Впрочем, любой Дон Жуан, по закону развития вечного сюжета, рано или поздно должен раскаяться. Так что я не удивился, услышав от Пети этот монолог, вместе и своего рода манифест женоненавистничества и, так сказать, памятку бабника, героя всех этих малопочтенных, но довольно слезоточивых историй. Слушая тогда
Петю и зная, как он поступает с привязанными к нему дамами, я думал о том, что в этой его исповеди содержится привкус то ли мести за очередную несбывшуюся надежду, то ли страха, что надежда вообще так и не сбудется. |