Изменить размер шрифта - +
Но побежденный внушил победителю, что сила этнической исключительности надежнее всех ракет на свете. Право, история поражений не знает второго такого реванша.

Но я был молод, самонадеян, смеяться над тем, кто дал тебе жизнь, — это особое удовольствие. Прыжок в костер за кусочком картона стал обязательным анекдотом. Тем более в родимом клоповнике смеялись и веселились нечасто. Я и встречал и провожал каждый свой новый день обетом: вырваться отсюда на волю.

Когда мне доводилось читать благостный вздор об уюте провинции, я мысленно обращался к автору: меня обмануть тебе не удастся. Еще одна ложь в ряду остальных. Обманывает малая родина, да и большая — что эта, что та. Не лгут только те, кто возглашает, что ложью пропитано все пространство, отпущенное взаймы человеку. Врут песни, ритуалы и праздники, вбивающие нам в уши и в души, что мир мажорен и гармоничен.

Именно так я пускал пузыри — можно извинить недоумка. Даже и более зрелые люди любят фрондировать — этим манером они утверждают свое достоинство — даром ли оно так топорщится!

Но будьте же ко мне снисходительны — маленькой захолустной петарде невыносимо жить в неподвижности. Все те же стены, все та же скудость, кажется, время остановилось. Зачем я, если не для того, чтобы взлететь и загореться? Терпи. Ты никто, и звать никак.

Но я не находил себе места. В юности всякое несоответствие переживаешь особенно остро. А уж субъекты вроде меня с их вечно повышенной температурой и столь же повышенной самооценкой… Все, в чем я жил, и все, чем я жил, — все было цепью несоответствий.

Что же спасло меня? Ты и спасла. В моем ненормальном состоянии нежданно грянувшая влюбленность не столько лишила меня устойчивости, сколько, напротив, ее вернула. Встряхнула стрелки на циферблате, а с ними и всю мою обыденщину.

Пожалуй, не меньше чем тысяча лет меня отделяет от старого города, от спутанных замызганных улиц, которые я пробегал ежедневно. И даже не тысяча, что значит «тысяча» — полое, равнодушное слово? Нет, минуло неизмеримо больше, минуло два десятилетия, больше, чем половина жизни. И никогда, уже никогда я не метался на жаровне с таким самоедским остервенением.

Дело не только в незрелом возрасте — я и в Москве не сразу стал взрослым. Дело все в той же среде обитания. Провинциальный быт беспросветен, зато провинциальный роман захлестывает тебя с головой. Чем жалостней было все, что я видел, тем жарче и щедрей было чувство. Только оно и могло возместить то, чего не было, скрыть то, что было, и примирить мое глупое сердце с этой пародией на жизнь. Злые и грешные слова, но так, с тоскою, без благодарности, душа отзывалась на каждый день.

Но чем же и впрямь я мог утешиться в той скученности грязных кварталов с желтыми бликами узких окон? С кривыми и тесными тротуарами — едва разойдешься со встречным прохожим? С киосками, лавочками, парикмахерскими, в которых стригут, скоблят подбородки и выясняют отношения? С продолговатыми помещениями на уровне первого этажа — в городе их называли растворами? И негде приткнуться, некуда деться, сбежать от опостылевших лиц, от этого горестного пейзажа!

Любовь, возникшая в этом мирке, должна была совершить невозможное, почти чудодейственно перевесить регламентированное время и ограниченное пространство. Она это делала — с редкой свежестью и невесть откуда взявшейся силой.

Душен и пресен был днем наш город, поэтому все начиналось вечером. Всегда неожиданный темный полог прятал нашу скудную жизнь, обволакивая дыханием тайны, уподоблением правды вымыслу, сближеньем и парадом планет.

А может быть, возбуждал и тревожил страх, зарождавшийся в те часы — молодость бездарно проходит, ежеминутно сочится сквозь пальцы, как струйка стекает в летейскую глубь, и надо спешить, не терять ни мига и жить, жить взахлеб, с тропической страстью, пока наша юность не изошла.

Быстрый переход