|
Перед Новым годом бывает такое состояние, когда хочется осмыслить свою жизнь свысока. Ну, то есть подняться в небо и обозреть оттуда, как ты живешь. Это Уныньева выражалась фигурально. И получалось у нее, что ничегошеньки Зина в своей жизни не сделала такого, за что можно было бы ее уважать. И чем было можно гордиться.
Зина встала с кровати, оделась. Родители у нее в это время были на даче — знаешь, Принцесса, есть такие безумные люди, которые все время сидят на даче, даже зимой. Вот это в точку про Зинкиных родаков. Поэтому Уныньевой ничего не мешало. Она взяла со столика десятку, которую мама оставила ей на неделю, и поехала к Борису.
Наш город ночью...
Когда я думаю о том, как Уныньева бежала до “проезжей части”, придерживая рукой ворот шубчишки, а вокруг стояли грустные фонари, гаражи, мертвые дома с закрытыми глазами окон — ведь было уже два часа ночи, когда я думаю об этом, то понимаю: я никогда не смогла бы решиться на такое — поэтому, может быть, все было по справедливости?
Пиратова так не считала, она надулась обиженно еще в самом начале уныньевского рассказа и теперь причмокивала осуждающе губами.
Так вот, Зина добежала до первой двухрядной дороги — это была улица Летчиков, и подняла руку в заледеневшей перчатке. Она еще курила на ходу — так что можешь себе представить, как теперь пахла эта перчатка, но это не важно, и машина вскоре остановилась — старый, раздрызганный “Москвич”, где сидел пожилой и несчастный мужчина, которому жена каждый день рассказывала о том, какой он жуткий эгоист.
От Летчиков до Института Связи ехать было недолго, и уже через десять минут Уныньева стояла в сугробе, у заветного подъезда.
В окне Суршильского горел свет.
Немного еще собравшись с силами, Зина поднялась на третий этаж. Дверь была выкрашена в зеленый цвет, и посредине был “глазок”.
Зина даже не звонила в дверь, а та почему-то открылась.
Роковой Суршильский даже дома ходил в черном. Из квартиры напахнуло теплым запахом сигареты.
— Привет, — не удивился Суршильский, — заходи. Я почему-то почувствовал, что надо открыть дверь. Давно тут стоишь, ногастик?
Тут Пиратова тоже причмокнула губами, но Зина просто светилась от счастья и продолжала свою победную одиссею.
Она сказала, что нет, только что пришла. Борис помог ей снять шубу и провел на кухню, где дымилась сигарета с полуистлевшим тельцем и рядом хрестоматийно так лежал исписанный неровным почерком лист бумаги.
— Я работаю, — пояснил Суршильский и убрал лист, но Уныньева успела выхватить взглядом и даже запомнить строчку:
Отвращением к себе я питаюсь, будто хлебом.
Надо же! про себя удивилась Уныньева, закуривая и прищуриваясь, потому что дым летел в глаза. Неужели у него бывает отвращение к себе?
Суршильский сел рядом и спросил:
— Ну?
— Ах да! — опомнилась Зинаида. — Я не могла уснуть.
— Что ж, — Суршильский достал из холодильника полупустую бутылку с красочной этикеткой. — Тогда давай выпьем.
— Давай, — сразу же согласилась Уныньева, и Борис плеснул красиво в рюмки.
Уныньева выпила и закашлялась.
— Водка, что ли?
— Водка, — подтвердил тоже выпивший и поэтому чуть замаслившийся взглядом Суршильский. — Вкусная, ароматная водка. Кушай.
Уныньеву немножко передернуло от этого слова — она считала его нелитературным, но Суршильскому можно было простить, и она закусила покорно кусочком розовотелой ветчины.
— Тебя зовут-то?.. — спросил Суршильский.
— Зина.
— Надо же, какое имя необычное для нашего времени. Сейчас все Ленки да Маринки, а ты Зина. |