Изменить размер шрифта - +

— То-то я смотрю, — понимающе протянула Пиратова. — А я-то думаю, где же они: на фестивале нет, на концерте в честь молодежи нет, да что ж такое!

Меня удивила пиратовская заинтересованность — я уже слегка остыла к этой своей любви, тем более что с Уныньевой все так ужасно получилось...

— Кстати, а как Зоя? — проникновенно спросил Суршильский, покачивая коляску одной рукой, а бутылку — другой.

Я даже не сразу поняла, о ком это он.

— Зина? — переспросила Пиратова и, получив смущенный кивок, начала расписывать успехи и сплошные плюсы московской жизни Уныньевой. Про неудачное повешение мы, естественно, молчали.

— А вот и Ксенчик, — Суршильский заулыбался сладенько и встал навстречу разъяренной бабище пятьдесят четвертого размера одежды, и только очень оптимистичный человек мог бы разглядеть в этой бабище следы прежней Булки. Вместо булки на голове у бабищи росли чахлые волосы, похожие на стебли.

Бабища-Ксенчик смотрела на нас так, будто это мы такого размера и со стеблями на голове.

— Сидим, выпиваем, — объяснила Пиратова, — никого не трогаем, а тут вот...

Ксенчик склонилась над коляской и сообщила лицу умильное выражение. Пиратову чуть не вырвало, и она побежала за Гоголя.

Кстати, после их ухода была еще и третья бутылка. Мы тогда очень много пили.

Мне было грустно и безысходно, и пиратовское лицо отражало такое же настроение, я смотрела в него, будто в проточную воду.

***

Терпеть не могу, когда в кино проводят границу между временными пластами при помощи убогой титровой строчки: прошло пять лет. Тем не менее такая строчка очень хорошо смотрелась бы в этой истории — прошло пять лет, прежде чем Уныньева вернулась в наш Город. Внимательный читатель сразу поймет, что в Москве ей не понравилось — ибо оттуда возвращаются немногие, потому Москва и растет, бухнет на глазах, как хорошее тесто.

А Зина вот вернулась — еще похудевшая, посеревшая немного от курения и знаний, но все равно гораздо лучшая, чем уезжала. Уезжал хлам, останки, кусочки растоптанных чувств, вернулся — человек с престижным образованием, очень быстро устроившийся на хорошую работу. В рекламном агентстве “Птица Феникс” ей доверили какую-то сакральную должность.

Пиратова в это время домучивала свою интернатуру, а я работала бесправным корреспондентом в газете “Вечерний Город”.

Город изменился гораздо больше нас троих — мы заговорили об этом сразу, в первый же момент встречи. Город стал выше домами, шире улицами, светлее фонарями, ярче вывесками и опаснее ночами.

— Ну, не Москва, конечно, но тоже ничего, — заметила Уныньева почти в первом же нашем диалоге. Потом пришла Пиратова, злая как черт — сегодня ей пришлось сделать четыре аборта вместо двух запланированных. Уныньева сначала расширила глаза, а потом, засмеялась, разобравшись.

— Интересно, а как поживает Раиса Робертовна? И Собачков?

— О, Собачков ведь такой же интерн, мы с ним вместе работаем.

— Ты мне не говорила.

— А ты не спрашивала.

— И что, он все так же ужасен?

— Собачков как Собачков.

— А... Борис?

Мы шагали по улице Егорова, был вечер, сентябрь, ясно, сухо и холодно. У Пиратовой зарумянились щеки, а Уныньева с удовольствием распинывала тараканьего цвета листики по сторонам, ее ботики мелькали в пышных рыжих кучах.

Я коротко пересказала Зине все, что нам было известно. Впрочем, слухи о распаде и гниении Группы добрались и до Москвы, так что ничего принципиально нового сообщить мы не смогли.

На перекрестке с Кантария мы безвольно повернули в сторону Института Связи.

Там сделали ремонт — и даже вымыли памятник изобретателю радио.

Быстрый переход