И так, смотря вдаль, в никуда, заговорил:
— Как вам известно, я не исповедую никакую религию, но — я верю. Да, верую! Над нами есть сила… Высшая сила. Она видит, за всем наблюдает. И придёт час, призовёт нас к ответу и спросит: а что ты делал в думе? Как выполнял обещания, которые давал народу?.. И тогда вот он…
Костенецкий повернулся к спикеру и показал на него энергично вытянутой рукой:
— Да, он, глубоко уважаемый вами и совсем не уважаемый мною, — весь извертевшийся, изолгавшийся спикер Казимир Гарзул — Свирчевский, выдающий себя за серба, но и сам чёрт не знает, какого он роду–племени, — вот он вынужден будет сказать: вся моя деятельность была направлена к тому, чтобы как можно больше навредить и нагадить народу, который доверился мне и послал в скупщину. Да, это я уговорил вас отклонить закон, запрещающий частным лицам торговать цветными металлами. От этой торговли страна ежегодно теряет четыре тысячи наших граждан; они погибают от катастроф, связанных с хищением цветных металлов. Это на моей совести все эти жертвы. На моей! И на вашей, конечно.
Костенецкий повернулся к залу и обвёл все ряды карающим перстом:
— И на вашей!.. Слышите?..
Из зала донеслось:
— И на твоей!
— Да, и на моей. Но я повинился. Я вас разоблачаю. И за это меня Бог простит. А вас пошлёт в ад и будет жарить на раскалённой сковородке.
И потом уже тише, с трагической нотой в голосе:
— Я знаю: вы, ваше проправительственное холуйское большинство, будет и дальше держать под сукном этот, и многие другие, нужные народу законы… Да, будете держать!.. И закон, разрешающий преподавать в школах православие, и закон о поддержке сербов, живущих в бывших республиках Югославии, и десятки других законов, — и всё потому, что вы… служите мамоне, а не Богу, вы продаёте и предаёте свой народ. И я вам больше не товарищ. Отныне я посвящаю все свои силы борьбе с вами. Берегитесь!
Кто–то поднялся из средины зала, во весь дух закричал:
— Клоун! Убирайся с трибуны! Хватит дурачить избирателей. В шкуру патриота опять полез, в президенты рвётся. Довольно! Теперь–то уж тебя раскусили.
Костенецкий дал оратору прокричать свои претензии, — и этим тоже удивил думцев. Раньше–то он противникам и слова не давал сказать, тотчас начинал орать: «Коммуняки проклятые! Я вас всех выведу на чистую воду!». А если ему продолжали возражать, то бился в истерике, обзывал последними словами. Оппонент кисло улыбался, махал рукой и замолкал. Сейчас же Вульф с достоинством выслушал оратора, сочувственно покачал головой. И сказал:
— Однако же… припекло тебя.
И снова угрожающе обвёл всех грозным взглядом. И негромко, но железным голосом заключил:
— Я всех вас достану. Вы у меня ещё и не так запляшете.
Потом он замолчал. Осмотрел балконы, на которых сидели журналисты. Качал головой и тихим плачущим голосом повторял:
— Что мы натворили, что натворили…
Депутаты из первых рядов слышали, как он, сцепив зубы и устремив на них грозный, пламенеющий святым гневом взгляд, произнёс:
— Кайтесь!.. Слышите вы меня: кайтесь!..
Сошёл с трибуны и, подняв над головой кулаки, шёл между рядами и повторял:
— Это Вульф вам говорит: кайтесь! Бог нас услышит и простит!..
Костенецкого боялись. И, может быть, потому выступавшие следом ораторы обошли молчанием его угрозы, а может быть, и это скорее всего, не могли понять, что же с ним произошло? Почему он так круто повернул со своих прежних позиций, перестал вдруг быть рупором властей, тайным, но верным защитником недавно избранного президента — представителя правых и самых реакционных сил в стране. |