И все же я упорствую, скрючившись над столом, точно штопаю при луне.
В зеркале я вижу старую женщину — нет, не старую, никому теперь не дозволяется быть старой. Скажем, пожилую. Иногда я вижу пожилую женщину, похожую, наверное, на мою бабушку, которую я никогда не знала, или на мать, доживи она до моего возраста. Но порой я вижу лицо юной девушки, на которое когда-то тратила уйму времени, подчас впадая в отчаяние, — оно прячется под моим нынешним лицом, что кажется — особенно ближе к вечеру, под косыми солнечными лучами, — непрочным и прозрачным: стянула бы его, словно чулок.
Доктор говорит, мне нужно гулять — каждый день; говорит, для сердца. Я бы не стала. Не сама ходьба смущает меня, а выход на улицу. Чувствую себя экспонатом. Может, я это придумываю — взгляды, перешептывания? Может, да, а может, и нет. В конце концов, я местная достопримечательность, вроде пустыря с кирпичными обломками, где раньше стояло некое важное здание.
Какое искушение — никуда не выходить; превратиться в отшельницу, на которую соседские дети будут взирать с издевкой и толикой ужаса; пусть кустарники и сорняки растут, где им вздумается, а двери ржавеют; стану лежать в постели в чем-то вроде ночнушки — пусть волосы отрастают, опутывая подушку, ногти превращаются в когти, а свечной воск капает на ковёр. Но я давным-давно сделала выбор между классикой и романтикой. Предпочитаю не сгибаться и сдерживаться — гробницей при свете дня.
Наверное, не стоило сюда возвращаться. Но тогда я просто не знала, куда деваться. Как говорила Рини, уж лучше знакомый дьявол.
Сегодня я попробовала. Я вышла из дома, прогулялась. Отправилась на кладбище: нужна цель — иначе глупо выходить. Надела широкополую соломенную шляпу, чтобы солнце не било в глаза, темные очки, взяла трость, чтобы нащупывать бордюр. И ещё пластиковую сумку.
Я пошла по Эри-стрит — мимо химчистки, фотомастерской и других лавок, уцелевших после оттока клиентуры в универмаги на окраине. Миновала кафе «У Бетти», которое опять перешло в другие руки: рано или поздно хозяевам надоедает возиться, или они умирают, или переезжают во Флориду. При кафе есть внутренний дворик, где туристы могут сидеть на солнышке, поджариваясь до румяной корочки; дворик позади кафе — потрескавшаяся цементная площадка, там раньше стояли мусорные баки. В кафе торгуют пельменями и капуччино, смело их рекламируя, словно горожане издавна знают, что это такое. Теперь, правда, уже знают — вкусили хотя бы для того, чтобы иметь право фыркать. Не нравится мне этот пух на кофе. Похоже на крем для бритья. Глотаешь — и рот словно мылом набит.
Раньше здесь кормили пирогами с курятиной, но их давно не пекут. Теперь продают гамбургеры, однако Майра не советует их есть. Говорит, эти замороженные котлеты — из мясной пыли. А мясную пыль, говорит, соскребают с пола, когда электропилой распиливают мороженые коровьи туши. Майра в парикмахерской читает много журналов.
Вход на кладбище через кованые железные ворота, на арке — замысловатый витой узор, а сверху надпись: Если я пойду и долиной смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной. Да, казалось бы, вдвоем безопаснее. Но Ты — персонаж ненадежный. Все мои знакомые Ты вечно подводили. Они удирают из города, предают или мрут, как мухи, — и куда тебе деваться?
Да прямо сюда.
Фамильный памятник семейства Чейзов трудно не заметить: он выше всех. На массивном каменном кубе с завитками по углам — два белых мраморных викторианских ангела — сентиментальные, но для памятника неплохи. Один стоит, скорбно склонив голову, рука нежно легла второму на плечо. Тот преклонил колена и, прислонившись к бедру соседа, устремил взор вперед, прижимая к груди охапку лилий. Фигуры — сама благопристойность, их очертания теряются в складках мягко ниспадающего непроницаемого минерала, но все-таки видно, что это женщины. |