Я отпустил Лунева, а сам поехал к Любе.
Прояснилось небо. На солнце сверкали капли, падающие с крыш и деревьев. Машины поднимали веера брызг. Босые мальчишки, задрав штаны, бежали по обочинам навстречу бурным потокам. Словом, город выполз из ненастья и засверкал свежими красками. Только у меня по-прежнему на душе было скверно. Ехал я с каким-то дурным предчувствием. Лунев сказал, что на завод Цветаева не пошла, а Маришка в яслях.
Я застал Любу за работой, она гладила мужские брюки, была молчалива и сосредоточенна. Когда я вошел и поздоровался, она бросила на меня вопросительный взгляд и снова взялась за утюг. Впервые я видел ее с распущенными волосами, такую домашнюю, простую.
Она послюнила палец, попробовала, видимо, остывший утюг, вышла на кухню и вскоре вернулась. Скрестив руки на груди, Люба долго смотрела в окно и сказала как-то отсутствующе:
— Глажу Вадиму брюки, чтобы было в чем хоронить… — Затем резко повернулась ко мне: — Вы зачем пришли?
— Понимаю, что вам горько, но…
— Не нужно мне ваше сочувствие! Если бы не вы, Вадька жил бы!.. Был бы отцом Маришки! — Она опустилась на стул, положила голову на руки и разрыдалась.
— Люба, я пришел к вам по делу…
— Говорите. — Длинные пряди ее волос упали на лоб, но глаза были закрыты, и на сомкнутых ресницах дрожали слезы.
— В верхнем кармане Вадима был платок…
— Я сказала ему: «Дарить платок — к несчастью», а он: «Я не верю в приметы! Подари. Он нравится мне, точно первая радуга…»
— Вчера, когда он ушел из дома, платок был, как всегда, в тужурке?
— Вадим никогда не расставался с платком.
Я поднялся и уже в дверях сказал:
— Не могу, не имею права вас успокаивать. Держите себя в руках, у вас дочь, и вы ей нужны.
После Цветаевой я поехал в управление к Шагалову. Новое задание Гаеву и Луневу: проверить знакомую Ежова — Магду. Затем начать поиск черного «Москвича».
После обеда я занялся литературой, присланной мне Кашириным.
Мой отъезд был назначен на завтра в четырнадцать часов. Теперь Черноусов интересовал меня по-настоящему, к нему вело не только заключение экспертизы по жировому пятну на конверте, к нему тянулась ниточка немецкой биографии Ежова.
На следующий день я только справился у полковника по телефону о ходе дела. Не было ничего нового. Поглощенный книгой, я услышал телефонный звонок, когда он прозвучал в третий раз. Снял трубку и сразу узнал хриплый басок художника Осолодкина.
— Федор Степанович?
— Я, Касьян Касьянович!
— Простите, что отрываю от дела. Приперли обстоятельства.
— Готов служить, Касьян Касьянович.
— Срочно нуждаюсь в вашей консультации. Я вам помогал — платите должок. Берите машину и срочно ко мне! — Старик повесил трубку.
Зачем я понадобился Осолодкину?
Но все же я позвонил в управление и вызвал машину.
Когда мы подъехали к дому Осолодкина, хозяин стоял под ротондой. Вид у него был взволнованный. Он обрадовался моему приезду, сел в машину и дал водителю адрес, сказав:
— Сейчас все объясню. Вот какие дела, Федор Степанович. Я думал, все-то я знаю, во всяком деле собаку съел, да вот хвостом подавился. Ну, слушайте: люблю я писать лес после дождя. Погода хорошая с утра. Взял я этюдник, складной стул, поехал автобусом в Дачное. Там три километра по шоссе мачтовый лес. Свернул с шоссе, облюбовал полянку, поросшую молодняком. Присел. Стал разбирать этюдник, вижу, чьи-то ноги торчат из куста. Все-таки, думаю, сыро для отдыха. Подошел… Паренек лет двадцати пяти… Глаза открыты, и в них, жужжа, суетятся мухи… Что делать? Промолчать? Совесть не позволяет, а по милициям таскаться — силенки не те. |