Этим утром все дворовые люди и домочадцы на Днепре крещение принимали, он же все проспал в погребке под винной бочкой. А как проснулся, слышит — эко петь на Руси стали! Будто сроду не кормлены и не поены, будто глотки у певцов попересыхали.
— А-алилу-у-у-яя… — тянут как мертвого за ноги.
Выкатил Первуша бочку вина, вышиб крышку и ковш поставил.
— Пейте, люди добрые! Пейте да пойте, абы душа вольным соколом взметнулась!
Попы стороною обойти хотели, но Первуша расставил руки да и остановил враз певцов.
— Экие вы чудные! — рассмеялся. — Видано ли, чтоб на Руси от вина морду воротили?
Сгрудились попы — нету хода — и машут руками, и гомонят чего-то. Боярин же ковш зачерпнул, сам отпил и сует попу, и плещет ему вином на золоченые одежды:
— Ну, пей же, пей!
— Изыди, сатана! — верещит поп, и люди, что за ним были, тоже блажат, словно безздравленники, ногами топают. Народ со всех сторон сбегаться начал, стоят, рты разинули.
Первуша знай свое:
— Коли вы народ веселить пошли, что же вина не алчете? Экие потешники на Руси нынче! Не веселье от вас, а молва, ровно от супостата. Я петь стану!
Хватил он ковш вина, вскинул голову, расправил русые кудри и запел. Да так, что на минуту стих люд кругом, и потешники в черных одеждах стихли, прислушались. Улыба хотел протолкаться сквозь народ — запрудила толпа амболку — да в Подол, к Дивеевой хоромине бежать, но застрял среди люда, заслушался…
— Да Первуша-то некрещеный! — крикнул кто-то в толпе. — И креста на нем нету!
Вздрогнула толпа, и ропот возреял над головами. Обступили боярина чернецы и новокрещеные, орут, десницами машут. Поп же, которому Первуша вина подавал, взбагровел от буести:
— Язычник поганый! Сатана! Диавол! На костер сажать его, нехристя!
— На костер! — подхватили чернецы.
— Он Перуну-богу поклоняется!
— Креста на нем нету!
Первуша допел песню, глянул на раззявленные рты — засмеялся.
— Как же нету-то? Вот он крестик!
И вынул из-под рубахи нательный крест.
Толпа приутихла, новокрещеный люд заозирался.
— Отступник! — закричал поп яростнее. — Еретик! Гореть тебе в геенне огненной!
Монахи замахали руками, крестясь, и кое-кто в толпе тоже неумело, на других глядючи, перекрестился.
— Я в Корсуни не сгорел, а дома уж не сгорю! — засмеялся Первуша и снова запел. Народ же так запрудил улицу — ни пройти ни проехать попам, и уж со всех сторон напирает, сдавливает. Тут уж не до расправы с боярином-отступником, только бы выбраться.
Тем временем Владимир со свитой нагрянул — расступился люд, затаил дыхание, замер. Боярин песню допел и лишь тогда великому князю поклонился, тряхнул головой.
— Славна ль песнь моя, княже?
— Славна, аки и воя ты славный, Первуша, — сказал Владимир. — Да ныне святые псалмы петь надобно, еже крещение приняли.
Засмеялся боярин, взмахнул рукой, словно бордунью.
— Вольный я, княже! И песни мои вольные! Слушай еще! — Он взгромоздился на винную бочку и запел.
Попы же и чернецы затянули свое, эхом откликнулись новокрещеные, однако Первуша расправил грудь, и голос его слился с дымами, подпирающими небо.
Улыба и слушать забыл, и чувствовать. Он продирался сквозь народ, не сводя глаз с высокой княжеской шапки, с бледного лица его. Подойти близко не удалось — мешали попы и конные дружинники. А хор попов и новокрещеных понудил, понудил еще и, задавленный Первушиным голосом, умолк. Поп в ризах метнулся к великому князю, воздел руки, закричал что-то черным ртом. |