«Я слыл человеком щедрым и действительно был таковым». А надо бы: так оно и было, и это была правда, и в самом деле скуп не был.
Или: «В этой сфере (герой) хочет быть единственным, и он им остается». А по-русски естественней: и ему это удается (либо – и добивается своего).
– Непременно пойди навести мать.
– Да, я это сделаю.
Опять ответ буквальный, дословный.
Англичанин не повторит один и тот же глагол дважды, а на второй раз заменит его универсальным to do. Но по-русски говорят: Да, я пойду, а лучше – да, конечно (непременно). И однако опять и опять, даже в очень современной прозе, где нужна особенно свободная, непринужденная интонация, читаешь все то же:
«Возьми (пленника) себе. Храни его хорошенько». И в ответ буквальное, скучное, вымученное: «Я это сделаю». А в согласии со всем тоном рассказа, с нравом говорящего надо куда непринужденнее: а как же! (или – еще бы!).
Словесная алгебра присуща отнюдь не только переводу, она тоже признак канцелярита, ее сколько угодно и в наших журналах, газетах, книгах. И она всегда портит, сушит, обесцвечивает любой разговор и любую повесть.
А дело-то происходит в середине XVIII века, и герой романа – хоть и грамотный, но простодушный юнец, притом недавно из деревни. Отчего же он так странно выражается?
Да оттого, что у автора-англичанина есть слово result. И переводчик, возможно, рассудил: зачем это слово переводить, существует же оно и в русском обиходе. А возможно, и не рассуждал, а попросту механически перенес этот самый результат в русский текст.
А результат ни ко времени, когда развертывается действие романа, ни к обстоятельствам (ссора влюбленных!), ни к характеру героя никак не подходит. Куда правдоподобней в устах этого героя прозвучало бы: и вот к чему она (ошибка) привела, и вот что из этого вышло.
Тот же юноша (весь роман написан от его лица) говорит: «Я долго бродил в одиночестве и читал сам себе нотации». Пожалуй, он еще мог бы читать себе нравоучения, а в согласии с его характером и с эпохой вернее: сам себе выговаривал, осыпал себя упреками.
А вот другая книга, где тоже рассказ идет от первого лица, то есть требует особенно естественной, непринужденной интонации, да и герой-рассказчик еще моложе – совсем мальчишка, ему всего 14 лет, и время еще более раннее – XVI век… И однако в переводе он изъясняется то как современный архитектор, то как музыкальный критик: «Планировка города» – там, где можно хотя бы: расположение улиц. «Я хорошо помнил… модуляции ее голоса», а можно: переливы или – как звучал ее голос.
«Я… провожу рекогносцировку» – говорит не военный, а одна женщина другой о своих попытках нащупать почву, разузнать, как бы той помочь.
В романе о жизни венгерской деревни, притом деревни не современной, а XVII века, герой выражается так: «Перед лицом компетентных судей… я изложу оправдывающие меня моменты».
«Ситуация развивалась по инерции» – и это о любви…
Читаешь такое – и уже не веришь ни авторам, ни героям, ни их чувствам. Потому что слышишь не крестьян Средневековья, не романтических юнцов – современников Шекспира или Наполеона, не живых мальчишек и девчонок, а заседание вполне современного месткома. Ведь все это чистейший, классический канцелярит. И обилие чужеродных иностранных слов – быть может, самая верная его примета, поистине самый «характерный симптом».
Не собираюсь, подобно ретроградам начала прошлого века, объявлять гоненье на все иностранное и вступаться за «мокроступы». Со школьной скамьи нам памятны строки из «Евгения Онегина»:
Общеизвестно: когда-то иностранные слова, особенно с латинскими корнями, приходили в нашу страну вместе с новыми философскими, научными, техническими понятиями и явлениями, для которых в русском языке еще не было своих слов. |