А как прелестна она в ангорском свитере и клетчатой юбке, когда на диване, подобрав под себя ножки, прижмется ко мне или когда на прощанье скажет: «Спасибо тебе за прекрасный вечер» и, приподнявшись на цыпочки, поцелует меня, кокетливо подняв каблучок, – гладкая, сияющая, податливая и нежная, как сбивной крем. О, ей никогда дома не говорили «Смотри у меня!» или «Чтоб твои дети так к тебе относились, как ты относишься к своей матери!» Для нее будет абсолютно неважно, что у меня за фамилия и какой нос.
Знаете, мне ведь не нужно ни мира, ни полмира, но, вот беда, доктор, стоит мне только подумать о своей старой приятельнице, стоит мне только произнести имя Манки, как у меня встает. Но ни звонить ей, ни встречаться с ней я больше не могу, это опасно для жизни, потому что она чокнулась, доктор! Вы представляете, эта нимфоманка рехнулась! Что мне делать? Она хочет, чтобы я был для нее кем-то вроде Моисея! Одни девочки мечтают о рыцаре в сияющих латах, который прискачет на белом коне и освободит ее, маленькую принцессу, из заточения в мрачном замке, а другие, вроде Манки, считают, что их спаситель дожен быть плешивым, башковитым, крючконосым евреем с черными волосатыми яйцами, потому что он не пьет, не играет, не таскается за девками; с ним можно наплодить кучу детей, которых он будет заставлять читать Кафку – домашний просветитель. В юности он был страшным радикалом, но теперь от былого радикализма остались только крепкие словечки вроде «говна» и «мать вашу»; пусть даже и при детях, но зато он всегда сидит дома, а не в баре с ребятами, не валяется у девок, не трепется до рассвета в теннисном клубе (уж этого-то она не миновала в своем блядском прошлом), не квасит ночами с соратниками по Американ лиджен. То есть простой еврейский парень, который побил все рекорды продолжительности совместного проживания с родителями, и теперь только и думает, как бы ему поскорей стать главой собственной семьи – истовым, ответственным, любящим – короче, идеалом современника. Видите ли, мы с Манки выросли в совершенно разных условиях. Я, по ее выражению, катался у себя в Нью-Джерси, как еврейский сыр в еврейском масле, а она у себя в Западной Виргинии буквально околевала в нечеловеческих условиях. Ее папаша, который ни по уму, ни по упрямству ничем не отличался от мула, относился к ней, как к мебели, как к кухонной утвари, а мамаша – темная, забитая, неграмотная, при всех своих добрых намерениях никак не могла побаловать дочку вниманием только потому, что у нее на это не хватало ума. Все истории Манки потрясали мое воображение – законченного неврастеника – чудовищной жестокостью и невежеством. Например, однажды, когда ей было одиннадцать лет, ее выпороли за то, что она без разрешения пошла на занятия балетной студии, которой заведовал местный «маэстро» мистер Морис. Папаша явился на занятия, выволок ее на улицу и всю дорогу до дома хлестал ремнем, а потом запер в чулан со связанными ногами.
– Еще раз увижу у этого педика, – сказал он, – я тебе не только ноги свяжу, я вообще не знаю, что с тобой сделаю!
Когда восемнадцатилетняя Манки приехала в Нью-Йорк, зубов у нее почему-то не было ни одного. Зачем она согласилась их удалить, Манки не может вспомнить по сей день, не иначе Маундсвилл славился своими танцорами и зубодерами. Но к тому моменту, как мы с ней познакомились, а это было год назад, зубов у нее во рту было на пять тысяч. Она уже побывала замужем и благополучно развелась. Ее супругу, крупному французскому предпринимателю, было пятьдесят лет. Они познакомились во Флоренции на демонстрации коллекции белья и, после недели ухаживаний, поженились. Сразу после свадьбы он отвез ее в Лондон, где над ней потрудились лучшие протезисты, потом в Париж, где осыпал ее ювелирным дождем еще на несколько сот тысяч долларов и тем самым обеспечил ее лояльность на некоторое время. «Это было типа морального долга», – объяснила Манки. |