Есть силы более могущественные, силы, с которыми я в буквальном смысле связан кровавой клятвой — ведь стоит повнимательнее присмотреться к запястью моей левой руки, еще и сейчас, столько месяцев спустя, можно различить оставшийся на нем белый шрам (разрез был сделан обоюдоострым кинжалом с тяжелой, украшенной переливающимися драгоценными камнями рукоятью; глубоким получился разрез, и тоненькой непрерывной струйкой бежала из него алая кровь — моя кровь, надо отметить). Кровь сцедили в небольшой хрустальный бокальчик, в который — в свою очередь — брызнула еще одна струйка крови, только не алой, а темной, почти черной, да еще с зеленоватым отливом. Густая, как патока, струйка, перемешавшаяся с моей. И я взял бокальчик и приложил к губам, я хлебнул из него, но это уже не метафора, это случилось на самом деле, и…
Но это все о молчании. Сейчас же меня начинает интересовать иное — стоит ли раскрывать собственное инкогнито, то есть внятно и просто объяснить, от чьего лица ведется это безумное повествование, хотя сохранить инкогнито намного труднее, чем кажется, ведь мною уже приоткрыта еще одна карта: «Градус желания». Стоит любому затребовать немецкое издание этой книги, и предполагаемое инкогнито развалится само собой, и я из просто «я» стану наделенной именем и фамилией личностью, но не это смущает меня, а то, как лучше вести повествование. В том же «Градусе», к примеру, был герой, мною вымышленный, но сейчас–то я рассказываю о том, что произошло конкретно со мной, это мое левое запястье украшено небольшим белым шрамом, это я пил из хрустального бокальчика свою кровь — алую, что отметим особо! — смешанную с темной, почти черной, со странным зеленоватым отливом. Густой, как патока, была эта чужая кровь, а вот о вкусе ее я еще ничего не сказал: странный у нее, надо заметить, был вкус. Не солоноватый и не сладковатый, не солоновато–сладковатый, если уж на то пошло, а с явным привкусом сероводорода, то есть чего–то гнилостного, затхлого, болотного. Но пил я не морщась, пил с видимым удовольствием, и пил–то именно я, не какой–то выдуманный И. Мя. Рек., так что не станем раскрывать инкогнито, а тот, кому уж совсем невтерпеж, пусть найдет мюнхенское издание «Градуса желания», узнает фамилию автора, пойдет в библиотеку и посмотрит библиографию, из которой узнает, что тот же автор написал еще несколько книг, в том числе «У бездомных нет дома» и «Император и его мандарин», хотя романы эти выпущены такими незначительными тиражами, что отыскать их сейчас нет никакой возможности, если, конечно, не попросить экземплярчик у меня.
Но все это несущественно, не больше, чем преамбула, разминка мускулов, разборка снаряжения и укладка рюкзака, хотя на самом деле рюкзак давно уже собран, карта аккуратно свернута и уложена в нагрудный кармашек рубашки из плотного хлопка, что делать дальше?
Надо просто встать, выйти на улицу и закрыть за собой дверь. Что я и делаю.
Делаю чисто фигурально. Метафора сознания, не больше. На самом деле ничего не происходит, я кладу трубку на аппарат и долго смотрю на смолкшее чудовище, хотя понимаю, что это ничего не изменит, и дело совсем не в том, что уже неоднократно упоминаемую премию Хугера присудили не мне, а какому–то неведомому мулату с островов Теркс и Кайкос (кстати, на каком языке они говорят и пишут, если у них там, конечно, есть письменность? И это не праздный вопрос, мулат может быть очень образованным и писать, к примеру, на английском. Или на немецком. Или на французском. Но ведь нет же терксианского и кайкосианского языков). Дело в другом: жизнь каждого представляет из себя подобие лабиринта, в котором есть глухие камеры–тупички, куда забрести довольно легко, а вот выйти… И так случилось, что лабиринт моей жизни, тот лабиринт, по которому я странствую почти сорок лет, к этому самому дню двадцатого июля, к этому самому часу (что–то в районе одиннадцати утра) и завел меня в такую вот камеру–ловушку. |