Изменить размер шрифта - +

Оставался единственный костюм — знатного китайца.

— Давайте китайца! — махнул я рукой, и мне дали китайца. Это было черт знает что такое! Я не говорю уже о самом костюме. Я обхожу молчанием какие-то идиотские цветные сапоги, которые были мне малы, вошли наполовину и в остальной своей, наиболее существенной части торчали в виде двух непонятных придатков по обеим сторонам ноги. Умолчу я и о розовом лоскуте, который покрывал мою голову в виде парика и привязывался нитками к ушам, отчего последние приподнялись и стали, как у летучей мыши.

Но маска!

Это была, если можно так выразиться, отвлеченная физиономия. У нее были нос, глаза и рот, и все это правильное, стоящее на своем месте, но в ней не было ничего человеческого. Человек даже в гробу не может быть так спокоен. Она не выражала ни грусти, ни веселья, ни изумления — она решительно ничего не выражала. Она смотрела на вас прямо и спокойно — и неудержимый хохот овладевал вами. Товарищи мои катались от смеху по диванам, бессильно падали на стулья и махали руками.

— Это будет самая оригинальная маска, — говорили они.

Я чуть не плакал, но, когда я взглянул в зеркало, смех овладел и мной. Да, это будет самая оригинальная маска.

— Ни в каком случае не снимать масок, — переговаривались товарищи дорогой. — Дадим слово.

— Слово! Слово!..

 

III

 

Положительно, это была самая оригинальная маска. За мной ходили целыми толпами, вертели меня, толкали, щипали — и когда измученный, я с гневом оборачивался к преследователям, — неудержимый хохот овладевал ими. Весь путь меня окружала и давила грохочущая туча хохота и двигалась вместе со мной, а я не мог вырваться из этого кольца безумного веселья. Минутами оно захватывало и меня: я кричал, пел, плясал, и весь мир кружился в моих глазах, как пьяный. И как он был далек от меня, этот мир! И как одинок я был под этой маской!

Наконец меня оставили в покое. С гневом и страхом, со злобой и нежностью я взглянул на нее и сказал:

— Это я.

Густые ресницы медленно и с удивлением приподнялись, целый сноп черных лучей брызнул на меня — и смех, звонкий, веселый, яркий, как весеннее солнце, смех ответил мне.

— Да, это я. Это я! — твердил я и улыбался. — Почему вы не пришли сегодня?

Но она смеялась. Весело смеялась.

— Я так измучился. Так изболелось сердце, — с мольбой просил я ответа.

Но она смеялась. Черный блеск ее глаз потух, и все ярче разгоралась улыбка. Это было солнце, но солнце жгучее, беспощадное, жесткое.

— Что с вами?

— Это вы? — проговорила она, сдерживаясь. — Какой вы… смешной!

Плечи мои опустились, и голова поникла, и так много отчаяния было в моей позе. И пока она, с тухнущей зарей улыбки на лице, смотрела на мчащиеся мимо нас молодые веселые пары, я говорил:

— Стыдно смеяться. Разве за моей смешной маской вы не чувствуете живого страдающего лица — ведь только для того, чтобы увидеть вас, я надел ее. Зачем вы не пришли?

Быстро, с возражением на милых, улыбающихся устах, она обернулась ко мне — и жестокий смех всесильно овладел ею. Задыхаясь, почти плача, закрывая лицо кружевным душистым платком, она с трудом вымолвила:

— Взгляните… на себя. Сзади в зеркало… О, какой вы!..

Сдвигая брови, стискивая от боли зубы, с похолодевшим лицом, от которого отлила кровь, я взглянул в зеркало, — на меня смотрела идиотски-спокойная, непоколебимо-равнодушная, нечеловечески неподвижная физиономия. И я… я рассмеялся. И с неостывшим еще смехом, но уже с дрожью подымающегося гнева, с безумием отчаяния, я заговорил, почти закричал:

— Вы не должны смеяться!

И, когда она затихла, я продолжал шепотом говорить о своей любви.

Быстрый переход