Изменить размер шрифта - +
Вот они поднимаются из своего кружка и подходят к фашистам, затем уволакивают в свой шатёр между кострами. Нам ничего не видно, что они делают, как вдруг нечеловеческий вой раздаётся оттуда. Затем второй… Третий… Что гады, получаете своё?!! Да что же там с ними делают то? Ничего не видно… Но слышно… Бойцы вытягивают шеи, пытаясь что-то разглядеть за плотными стенками. В диких криках уже между тем ничего человеческого. Я начинаю не выдерживать, сколько можно?! Казнь — это казнь! Но не пытка же?! Стискиваю изо всех сил зубы, чтобы не заорать:

— Да прекратите же! Добейте, чтоб не мучались!

Пять минут. Десять… Замечаю, что из плотно окружившей палатку зуавов стены бойцов время от времени кто-то зажимая уши проталкивается прочь. Вопли и вой звучит уже не переставая, сливаясь в адский концерт, когда из кольца зуавов, окружившего место казни, проталкивается их старший и подходит к нашему трибунальскому столу. В руках у него какой-то свёрток с чем-то мокрым. Он кланяется и бросает свой свёрток прямо перед нами, затем разворачивает его. Тупо смотрю. И только какое-то время спустя понимаю, что это кожа, только что содранная с ЖИВЫХ людей на наших глазах… Нетвёрдой рукой пытаюсь нащупать в кобуре пистолет. Но рука комиссара не даёт мне это сделать. Перевожу взгляд на Марию, переводящую речь Иселевича зуавам. Та абсолютно спокойна. Её глаза сияют так же, как и во время нашей диверсии с мостом. Младший офицер расцветает на глазах, вновь скатывает всё в плотный тючок. Между тем появляется металлический сундук… Что это? Почему всё плывёт? Я не могу… До моих ушей доносится тупой хряск. Точно такой раздаётся из лавки мясника. Когда он рубит туши на куски…

Поднимаюсь из-за стола и на нетвёрдых ногах ухожу в свою палатку. Я не хочу никого видеть. Я не могу. В палатке я достаю из сумки бутылку чистого спирта и пью, чтобы забыться. Пью не закусывая, чтобы опьянеть как можно скорее. Лишь бы не слышать этот адский концерт. Когда же он кончиться?… Утром я встаю с ощущением пустоты внутри. Словно кто-то взял мою душу и сжёг её на костре. Это не похмелье. Это — намного хуже. Пустота. Выхожу из палатки и иду прочь. Я никого не хочу видеть. Ещё очень рано, подъёма не было, но многие не спят. Те, кто попадается мне навстречу отворачивают свой взгляд. Они даже не здороваются, как раньше. И я их понимаю. Я тоже думал, что их ПРОСТО убьют, но совершить такое… Они не люди. Они — хуже фашистов. Я не представляю, что будет после того, как наши враги узнают, что мы сотворили с захваченными в плен. Теперь будет просто бойня, без правил, без конвенций. Без пощады. С ужасом осознаю, что первыми начали МЫ, пустив под откос эшелон с ранеными. Пусть невольно, но мы… Выйдя из лагеря я поднимаюсь на холм и достаю из кармана глиняную дудочку. Это японская флейта, окарина. Когда погибла Надежда, мне было очень плохо. Просто не хотелось жить. Один японец подарил мне эту флейту и сказал:

— Когда тебе не захочется жить, достань окарину и сыграй то, что у тебя на душе…

Тогда я не понял его, не сейчас я знаю, что он хотел мне сказать. Я сижу на камне и перебираю непослушными пальцами отверстия окарины. Пусть эта мелодия упокоит ИХ души. Пусть. Если есть Рай или Ад, пусть они простят нас за то, что мы совершили…

 

Капитан Соколов. Севилья. Испания. 1937 год

 

Уже прошёл месяц с нашего «осадного сидения». Пришла почта. Я получил письмо от жены. Супруга просит меня поберечься, и не присылать домой глупых подарков. Чем тратить деньги на посылки, лучше бы я прислал их домой, а то дети очень быстро растут. Я ухмыляюсь: подарки не стоили мне ни копейки. Война есть война. Дальше идут жалобы на вечную нехватку денег, длинный рассказ о даче, которую она сняла на лето («очень хорошая и совсем недорого!»). Еще она пишет о том, что Севка (мой старший) совсем отбился от рук и не желает слушаться.

Быстрый переход