Они и не пытались скрыть ни свою бедность, ни вульгарность, которую внесла в семью третья (или, может быть, четвертая) миссис Хартли. Они обожали свинину и с благодарностью принимали от всех овощи и фрукты – дары, которые наши добросердечные провинциалы чуть ли не силой навязывают своим небогатым соседям. Они и сами возделывали обширный огород, фруктовый сад и разводили свиней. Они варили впрок варенье из сливы и черной смородины и обшаривали всю округу в поисках грибов; и в доме не знавали никаких «напитков», если не считать «капельку грога», которой папа Хартли втайне позволял себе полакомиться поздно вечером, дождавшись, пока его бесчисленные чада улягутся по трое, по четверо в одну постель.
Итак, Джорджу Огесту нетрудно было распускать хвост. Он ухитрился провести всех, даже Изабеллу. Он рассуждал о «моих родных» и о нашем загородном доме. Он рассуждал о своем Поприще. Он преподнес семейству Хартли несколько экземпляров методистского трактата, опубликованного им в пятнадцать лет. Он преподнес маме Хартли четырнадцатифунтовую банку дорогого (два шиллинга три пенса за фунт) чаю, по которому она вздыхала с тех самых пор, как они уехали с Цейлона. Он покупал Изабелле сказочные подарки – коралловую брошку, «Путь паломника»64 в деревянном переплете (из дерева от двери приходской церкви, где некогда проповедовал Джон Беньян), индейку, годовую подписку на Приложение к Вестнику семьи, новую шаль, шоколадные конфеты по шиллингу шесть пенсов коробка, – и возил ее кататься в открытом ландо, которое пахло овсом и лошадиной мочой.
Хартли вообразили, что он богач. Джордж Огест чувствовал себя до того недурно и был до того exalt65, что сам всерьез стал считать себя богачом.
Однажды вечером – то был прелестный сельский вечер, лимонно-золотистая луна освещала прелестные, девически нежные и округлые линии холмов и равнин, и соловьи, как безумные, свистали и щелкали в листве, – Джордж Огест поцеловал Изабеллу в густой тени живой изгороди и – храбрый малый – просил ее стать его женой. У Изабеллы, которая уже тогда отличалась пылким темпераментом, все-таки хватило ума не ответить поцелуем на поцелуй и не дать Джорджу Огесту понять, что и до него иные славные малые целовали ее, а может быть, пробовали зайти и подальше. Она отвернулась, так что он не видел ее лица, а только хорошенькую головку, причесанную a la маркиза Помпадур, и прошептала – да, именно прошептала, недаром она читала повести и рассказы, печатавшиеся в «Семейном уюте» и «Вестнике семьи»:
– Ах, мистер Уинтерборн, это так неожиданно!
Но затем здравый смысл и желание стать богачкой взяли верх над жеманством, почерпнутым из «Семейного уюта», и она промолвила (уж так тихо и скромно!):
– Я согласна!
Джордж Огест затрепетал от волнения, заключил Изабеллу в объятия, и они долго целовались. Она нравилась ему несравненно больше, чем лондонские шлюхи, но он осмелился только на поцелуи, не более того.
– Я люблю тебя, Изабелла! – воскликнул он. – Будь моей! Будь моей женой и свей для меня уютное гнездышко. Проведем нашу жизнь в опьянении счастья. О, если бы я мог сегодня с тобой не расставаться!
По дороге домой Изабелла сказала:
– Завтра ты должен поговорить с папой.
И Джордж Огест, который чем-чем, а уж джентльменом-то был во всяком случае, продекламировал в ответ:
Я не любил бы так тебя,66
Не возлюби я честь превыше.
На другое утро, как полагается, Джордж Огест явился к папе Хартли с бутылкой портвейна за три шиллинга шесть пенсов и со свежим окороком; долго он мычал, и краснел, и ходил вокруг да около (как будто старик Хартли не слыхал от Изабеллы, о чем пойдет речь!) – и наконец весьма торжественно и церемонно предложил взять на себя заботу о благополучии Изабеллы до той поры, пока смерть не разлучит их. |