Зато Изабелла была счастлива. У нее был дом, был Джордж Огест, с которого она не спускала глаз и которого держала под башмаком, был сынишка – она обожала его со всей силой эгоизма чистой женщины, а самое главное – тут не было дражайшей матушки, которая бы изводила ее, и язвила, и придиралась бы к ней с утра до ночи на каждом шагу. Милочка Изабелла, как счастлива была она в своем скро-омном, ую-утном домике! Поставьте-ка себя на ее место. Что, если бы вы оказались одним из бесчисленных чад огромного семейства и должны были страдать от всех ужасных неудобств, не имея своего угла?.. Что, если бы это вам пришлось так безрадостно зачать и так мучительно родить на свет ребенка, и потом вами командовала бы, и помыкала, и изводила, и поедом ела бы вас дражайшая матушка, – разве не были бы вы рады и счастливы после всего этого обзавестись своим домком, пусть самым скромным, пусть кое-как построенным на песке «служения литературе» и артистических галстуков? Еще как были бы рады! И вот Изабелла с грехом пополам присматривает за ребенком, и стряпает чудовищные несъедобные обеды, и ее всячески надувают лавочники, и счета все растут и растут, приводя ее в ужас, и маленький Джордж по ее недосмотру едва не умирает от крупа, и она предоставляет Джорджу Огесту увиваться за Музой, прерывая его всего только раз пять-шесть за утро, не больше… и она счастлива.
Но все мы, кто суетится и хлопочет на этом планете, вращающейся вокруг Солнца, склонны забывать (среди многого другого) о двух немаловажных обстоятельствах. Мы, обитатели Земли, существуем лишь потому, что день за днем поглощаем материальные продукты своей планеты; мы – члены кое-как сбитого коллектива, распределяющего эти важнейшие, необходимые для нашей жизни продукты согласно причудливым правилам, которые с великими муками родились из хаоса, царящего в наших примитивных мозгах. Джордж Огест, во всяком случае, забыл об этих обстоятельствах – если вообще когда-либо имел о них представление. Мужчина, женщина и их отпрыск не могут вечно жить на одни и те же сто семьдесят фунтов плюс еще несколько гиней в месяц. Это было невозможно даже в девяностых годах прошлого века и даже при строжайшей экономии. А Изабелла совсем не умела экономить. Да и Джордж Огест тоже не умел. Он был скуп, но при этом любил, чтобы ему жилось недурно, а понятия о недурном житье у него были довольно широкие. Раздираемый противоречивыми чувствами (ибо он весьма уважал достопочтенного лорда Теннисона, как известно, всякому другому вину предпочитавшего портвейн, но в то же время преклонялся и перед мистером Алджерноном Чарлзом Суинберном,92 который отличался не столь прославленным, но откровенным пристрастием к коньяку), Джордж Огест под конец стал оригинальным и вернулся к своему излюбленному кларету. Но кларет даже и в девяностых годах был дороговат, и три дюжины бутылок в месяц пробивали изрядную брешь в доходе, колеблющемся от четырех до шести гиней. К тому же Изабелла была неопытна. А в хозяйстве неопытность бьет по карману! Итак, пришло время, когда от ста семидесяти фунтов почти ничего не осталось, и дополнительных гиней с каждым месяцем становилось не больше, а меньше. Потом маленький Джордж подхватил какую-то детскую болезнь; Изабелла совсем потеряла голову и потребовала врача; врач, как и любой английский обыватель, полагал, что всякий литератор – наивный дурачок с деньгами, с которого можно без зазрения совести драть семь шкур, а потому он навещал больного гораздо чаще, чем следовало, и прислал такой счет, какого не осмелился бы прислать ни одному биржевику или миллионеру. Потом Джордж Огест заболел гриппом и вообразил, что умирает. А потом у Изабеллы началось кровотечение, и ее тоже необходимо было лечить. И на счету в банке вместо остатка в несколько гиней образовалась задолженность во много фунтов; и любезный управляющий очень быстро стал на удивленье нелюбезен, когда в ответ на его вежливые намеки по поводу такого перерасхода не посыпалась манна небесная во образе новых приходных чеков. |