Больше, честное офицерское, ни одного вопроса не задам. Товарищей своих можете не выдавать. Что вам этот «Оракул», продажная тварь? Он ведь не поляк даже.
Ловко подъезжает, думаю. Товарищей Рыжего мы и так почти всех знали, а что «Оракул» — не поляк, это предположение было. Всех офицеров польской крови, кто мог иметь доступ к секретным данным, мы под микроскопом проверили.
Но Рыжий и на это не купился, замолчал вглухую. Еще и глаза прикрыл: не желаю ни разговаривать, ни рож ваших видеть. Зато жена его вдруг улыбаться начала, этак психовато, экзальтированно. Взгляд к потолку обратила и всё крестик золотой на шее теребит.
Полный крах, думаю. Ушла сеть под воду вместе с добычей, одни обрывки у нас в руках останутся.
Романов белый, весь затрясся. На Рыжего перестал обращать внимание, на панночку переключился.
— А-а, — рычит, — это вы, верно, думаете, что детей ваших Бог католический спасет? Не спасет! Если вы сами их не спасете, никто не поможет!
Махнул ребятам, чтоб взяли супругов покрепче. А сам — я глазам не поверил — берет из колыбельки одного малыша. Мальчик. Рыженький, как папаша. Вопит, надрывается, рожица от натуги багровая.
Мать забилась, но ее два бугая здоровых держат. Стацинского — четверо. Тот, правда, не шелохнулся, только глаза широко открыл.
А окно, через которое мы давеча влезли, открытое осталось. Романов перегнулся через подоконник, ребенка наружу высунул. Обернулся.
— Считаю до пяти — и выброшу. А потом второго!
И такое лицо бешеное, такой голос, что никаких сомнений. Выбросит!
Он до трех досчитал, потом полячка назвала фамилию. Мы гада этого, штабс-капитана из мобилизационного отдела, чистого русака, даже не подозревали.
Потом, когда арестованных увезли (мамашу вместе с детьми, как обещано), я Романова спрашиваю: «Неужели правда младенцев в окно бы выкинули?»
У него зубы клацают, глаза — черные дырки.
И говорит он мне:
— Я, Николай Константинович (он с сотрудниками-офицерами всегда на «вы», не признает фамильярности), я, говорит, думал, что первого выкину, а когда так же возьму второго — она обязательно расколется. Если устоит, второго верну в колыбель. Зачем зря убивать? А потом в любом случае — расколется она или не расколется — застрелюсь. Потому что как на свете жить, если ребенка убил?
Он вообще-то немногословный, Романов, а здесь, от нервов, разговорился:
— Я с Достоевским про слезу ребенка категорически не согласен. Поганое интеллигентское чистоплюйство. Ручек своих белых даже ради спасения отчизны не замараю — вот что эти слова значат. А я замараю. И жизнь положу, и самое душу на кон поставлю. Бог, если Он есть, после решит, есть мне прощение или нету. А долг свой я исполню.
Вот какой урок преподал мне поручик Романов.
Иван Варламович покачал круглой, очень коротко стриженной головой.
— Да-а, кошки-матрешки, серьезный человек…
И поперхнулся, глядя на собеседника. Крякнул. Ну, племя молодое, незнакомое!
НЕБОНТОННАЯ ИДЕЙКА
8 апреля
— Нина, я погуляю? — спросил он. — Русский я сделал, задачи по арифметике решил. Абрам Львович сказал, что я молодец.
Карл в швейцарскую школу не ходил, потому что там буржуазное образование и хорошему не научат. Русскому, арифметике, истории, географии и природоведению его учил Абрам Львович, немецкому — товарищ Людвиг, французскому — Клементина Сергеевна.
Мать согласилась очень быстро:
— Хорошо, но не уходи, будь в сквере. Я тебя позову. И начнем собирать вещи.
На самом деле гулять не хотелось. |