Супрамати задумался и молчал.
– И неужели никогда ни одна мать не возмущалась, не восставала против такого ужаса? – спросил он наконец.
– Что поделаешь? Все подчинены и должны покоряться закону, не исключая самого короля. Бывают, конечно, стоны и слезы, но на открытое сопротивление никто не решается.
– Но если у вас так суровы с больными потому только, что они «лишние», то какая же кара установлена для преступников? – спросил Супрамати по дороге к пещере.
Сарта рассмеялся.
– С ними еще меньше церемонятся. Виновные в государственных преступлениях, в убийстве людей полезных, в похищении денег, предназначавшихся на общественные дела, вешаются по приговору краткого суда. Что же касается бродяг, мошенников, попрошаек и вообще людей, которые вышли из состава общества и не трудятся, а хотят жить за чужой счет, – тех спроваживают в пустынные области; а затем, хотя и нет собственно распоряжения истреблять их, но если бы и произошел такой «случай», то виновный обыкновенно не разыскивается и потому наказанию не подлежит.
– Какое плачевное положение вещей! – с грустью заметил Супрамати. – Буду молить Бога поддержать меня, чтобы я был в состоянии рассеять мрак и направить на путь совершенствования эти заблудшие души.
Глава четвертая
Всю ночь провел Супрамати в горячей молитве и только на заре, когда издали донесся топот, вопли и рыдания подходившей толпы, он встал со ступеней престола и выглянул наружу.
Со стороны города по дороге к пропасти тянулось многолюдное шествие, и кто-то нес впереди, в виде знамени, полосу черноватой ткани, какие Супрамати видел развешанными на домовых дверях; далее следовала кучка чиновников и, наконец, бесконечной вереницей на повозках или носилках следовали осужденные, окруженные плачущими членами семьи; в наибольшем отчаянии, по-видимому, были женщины, несшие детей-калек, горбатых и параличных, цеплявшихся ручонками за шеи матерей.
Подойдя к краю пропасти, страшная процессия остановилась и выстроилась огромным полукругом, посредине коего стали чиновники в золоченых шлемах, увенчанных птицей с распущенными крыльями – как символом безусловной свободы – и секретарь с книгой городских списков, откуда он должен был вычеркивать имена несчастных по мере исчезновения их в бездне. Был даже оркестр, но назначение его состояло в том, чтобы шумной музыкой заглушать вопли присутствовавших и жертв, если бы у некоторых, несмотря на наркотик, хватило сил кричать. На стоявшем поодаль столе врачи начали разливать в чаши приготовленное питье.
Один из уполномоченных правительства собрался прочесть приговор; но в этот миг на эспланаде, возвышавшейся над пропастью с другой стороны, показался человек в белом одеянии с арфой в руке.
Первый луч восходящего солнца озарил пурпуром его белоснежное одеяние, прекрасное вдохновенное лицо и хрустальный инструмент, блиставший, как алмаз.
Минуту спустя тонкие пальцы загадочного незнакомца коснулись струн и раздалась странная, то нежно певучая, то строгая мелодия.
Собравшаяся на противоположной стороне толпа застыла, словно очарованная, и взоры всех были устремлены на неведомого музыканта. А тот продолжал играть и петь. Звуки становились все могучее, увлекая и потрясая своей гармонией каждую фибру, будя незнакомые смутные чувства, поднимая людскую душу и размягчая ее, как воск.
Толпа, в том числе и чиновные лица, как загипнотизированные, стали мало-помалу опускаться на колени; в то же время на эспланаду слетались отовсюду сотни птиц и безбоязненно окружали музыканта, располагаясь у его ног и садясь ему на плечи.
А он ничего не замечал, казалось, и продолжал играть. Теперь из него исходил голубовато-серебристый пар, окружавший его широким ореолом. Из этого очага полились лучи света, змейками спускавшиеся, падавшие на больных и поглощавшиеся их организмом. |