Изменить размер шрифта - +

На киевской Горе приветственно звенели зелено-золотые колокола. Солнечной дымкой были окутаны языческие пущи вокруг Киева. Медленно катил к морю воды свои неисчерпаемый, как жизнь, Днепр. Все было как и прежде. Но в то же время и не так.

Ибо новый князь въезжал в Киев.

Он сошел с коня у начала Боричева взвоза, и все, кто его сопровождал, тоже сошли с коней. Тогда Юрий взглянул вверх, на золотые купола соборов, на зеленые валы Киева, на вечное солнце над ним и позвал своего верного Вацьо:

- Сними с меня сапоги.

Сел прямо на землю, и Вацьо умело стащил с обеих княжеских ног сапоги, думая, вероятно, что Долгорукий хочет ради такого торжественного случая обуть новые, драгоценные, особые, которые верный его слуга вез из самого Суздаля, но князь не стал ждать новой обувки, он легко поднялся на ноги и пошел вверх по взвозу босой, шагая легко и упруго и одновременно как-то ребячливо, будто маленький мальчик. Его сыновья, князья Святослав и молодой Всеволодович, тысяцкие, дружинники, даже пышный Берладник растерялись от неожиданного поступка Юрия, а потом один за другим начали садиться на землю возле Вацьо, и княжеский растаптыватель сапог умело снимал с них обувку, пуская каждого босым, следом за Долгоруким, и киевляне, тронутые таким почтением к их земле, еще громче закричали: "Долгорукий! Долгорукий!" Кто постарше, то и плакал от такого зрелища. Священники, вышедшие из Подольских ворот во главе с епископом Нифонтом, затянули кондак: "Показал себя еси благочестия делатель честнейший, добродетелей рукояти собрав себи, сеял бо в слезах, веселением жнеши", а снизу навстречу священному пению раздалась девичья песня из зеленых лугов со стороны Почайны. Земля под ногами у Юрия была теплая и мягкая, как в далекие годы детства; он возвращался к своей матери, вышедшей из этого простого народа, возвращался к своей земле, соединял в себе священное прикосновение к землям суздальской и киевской, не было у него за плечами пятидесяти девяти лет, не затвердели его ступни от стальных стремян, ощущал каждый комочек, каждую песчинку под ногой...

Земля родная!

Встречала его вся в зеленых разливах, колокольным звоном киевских церквей, девичьим пением, шумом вод, шелестом листьев, золотым гудением пчел...

Земля моя!

Прошел Подольские ворота, вступил во Владимиров город, упал на землю, поцеловал ее, обнял, раскинув крестом руки, будто предчувствовал, что в этой земле придется ему лечь на веки вечные.

"Видел я все это своими счастливыми глазами".

Кто так напишет?

Петр Бориславович не мог, потому что бежал из Киева вместе с Изяславом и с тех пор уже никогда не будет расставаться со своим князем, разве лишь на время выполнения его посольских поручений.

Дулеб? Но ведь он не из тех, кто способен к трогательным излияниям.

Тогда, выходит, Силька? Однако и тут уверенности нет, если вспомнить, что Силька должен был прослеживать каждый поступок князя Андрея (что он впоследствии и будет делать), а не Юрия Долгорукого.

Многие из киевлян могли тогда промолвить такие слова.

Прежде всего могли бы сказать об этом высокие церковные иереи, когда стояли с зажженными свечами над распростершимся Долгоруким, между ними были Анания-игумен, он также держал свечу, свечи горели вяло, бледно, солнце своим сиянием убивало слабые огоньки, никто и не заметил ни этих свечей, ни даже иереев, несмотря на все их золотые одеяния, драгоценные кресты, цепи на груди, роскошные, смазанные елеем бороды, высокие посохи из заморского дерева. Все смотрели только на тот клочок киевской земли, который обнимал и целовал князь Юрий, в простой одежде из белого льна, босой, точно отшельник. Не все иереи были счастливы, видя такое зрелище, жевал губами среди них и игумен Анания, свеча у него в руках давно погасла, но он не заметил этого, заботился лишь о том, чтобы воск не капнул на его новенькое торжественное одеяние, - на Долгорукого же смотрел глазами отнюдь не счастливыми.

Быстрый переход