Впрочем, после всех повреждений его доспехи и так не подлежали ремонту. Холод камеры и мороз космоса, проникающий сквозь голый металл, злобно впились в него, как тень в свет. Он поежился.
Ему оказали минимальную медицинскую помощь, подлечив раны, но шрамы останутся. Дыру в груди тюремщики зашили. У них были ресурсы для более эффективных операций, но они хотели, чтобы Нумеон страдал.
Он подозревал, что молот ему оставили по той же причине.
Молот выглядел достаточно просто. Короткая рукоять, квадратная голова, драгоценный камень на навершии. Его создали в качестве украшения, в виде раскатки, одного из основных инструментов кузнеца.
Внешняя скромность нередко скрывала эзотерическую важность. Это был не просто молот. Это был еще и символ.
Для Нумеона, ставшего последним хранителем Погребального Огня, он являлся символом надежды, и, страдая от тяжелых ран, воин хватался за молот, словно боялся, что, лишившись его, лишится и жизни.
Глаз вдруг вспыхнул, будто его обожгло адопламенем, и выдернул Нумеона из этих пустых размышлений, напомнив о смерти. Чувствуя, что сознание ускользает, он сосредоточился и от поэзии перешел к фактам.
В то время как у фенрисийцев было множество слов для льда и снега, уроженцы Ноктюрна и последователи Прометеева кредо имели самые разные обозначения для огня, свои у каждого из семи городов-убежищ.
В Гесиоде, чертоге царей, было адопламя. В Фемиде, городе Воителей, — ургрек. Оба слова были старыми, поэтичными названиями глубинных магменных потоков у подножия горы Смертопламя. Эта кипящая кровь Ноктюрна грозила увечьем и агонией любому, кто вздумал бы коснуться их или хотя бы вступить в их удушающую ауру. Только глубинные змии стремились к их жару и к одиночеству, которое те дарили, будучи анафемой почти для всех остальных существ. Протейский огонь, как называли его жители Драгоценного города Эпимета, считался искрой жизни, которая возвращала в мир души и тела умерших, хотя и в измененном, обновленном виде. Такие же убеждения были распространены и в Скарокке, известном как Драконий Хребет, и в Эфонионе, Огненном Пике, только эти царства использовали слова «протан» и «морфеан».
Фабрикарр из торговых кварталов Климены был кузнечным пламенем, огненным сердцем, в котором закаляется металл, земным созидателем. В городе-маяке Гелиосе ему дали имя «феррун».
Иммолус был убийцей мира. Все семь городов называли его одинаково, и нередко — шепотом, ибо он стал Вольным пламенем и упоминался в ноктюрнских мифах о сотворении еще до легендарных времен первых Игниакс и древних мастеров металла.
Нумеон знал эти имена, все их вариации из семи городов и бесчисленные другие. И теперь они были его маяком, совсем как рукоять молота, помогали отделить смысл от боли, давали силы жить дальше.
Жить…
Не ради себя, но ради потерянного отца, в которого Нумеон верил, как ни в кого другого. Его вера — не тот кричащий, эфемерный фанатизм, который ассоциируют с религией, а твердая и искренняя убежденность, непоколебимая никакими эмпирическими доказательствами, — была жизненной силой, текущей по венам, и вечным огнем, разжигающим разум. Эта вера заключалась в одном простом факте. В двух словах.
Вулкан жив.
Из нарастающего ступора его выдернул глухой скрежет шестерней. Дверь камеры открылась, и тьму прорезала тонкая полоса света, исчезающая в высоком потолке. В прямоугольнике света стоял силуэт. Посетитель был облачен в силовую броню, придававшую и без того основательной трансчеловеческой фигуре еще большую массивность. Торс и плечи покрывали струпья клятвенных свитков, и Нумеон тут же отвел взгляд от надписей на кожаном пергаменте. Это были проклятые слова, порожденные теми, кто отвернулся от света Императора и обратился к древним богам. Раньше такие вещи назвали бы плодом чрезмерно бурного воображения.
Но не теперь. |