|
По лицу клиента Финни видел, что того не переубедишь.
Глава III. БАРЧЕСТЕРСКИЙ ЕПИСКОП
Болд тут же отправился в богадельню. Час был уже довольно поздний, но Болд знал, что летом мистер Хардинг обедает в четыре [9], а Элинор вечером обычно уезжает кататься, а значит, он вполне может застать мистера Хардинга одного. Итак, примерно между семью и восемью часами он добрался до узорной железной калитки, ведущей в смотрительский садик. Хотя, как заметил мистер Чодвик, для июня было довольно прохладно, вечер выдался ясный и погожий. Калитка стояла не запертой. Поворачивая щеколду, Болд услышал из дальнего конца звуки виолончели. Он прошёл через лужайку и увидел регента со слушателями. Музыкант расположился на садовом стуле в беседке, у самого входа, так что виолончель, которую он держал между коленями, упиралась в сухие каменные плиты. Перед ним на простом деревянном пюпитре лежала раскрытая книга с нотами — то самое любимое, выпестованное долгими трудами собрание церковной музыки, которое обошлось ему во столько гиней, — а рядом сидели, лежали и стояли десять из двенадцати стариков, обитавших вместе с ним под кровом старого Джона Хайрема. Двое реформаторов отсутствовали. Я не говорю, что в душе они считали себя виноватыми перед добрым смотрителем, но последнее время они его сторонились, а его музыка утратила для них привлекательность.
Как занятно было наблюдать позы и внимательные лица этих сытых довольных стариков! Не скажу, что они понимали музыку, которую слышали, однако всем видом показывали, что она им нравится. Радуясь своей нынешней жизни, они старались, насколько в их силах, платить добром за добро, и неплохо в этом преуспели. Регенту отрадно было думать, что любимых старичков восхищают звуки, наполнявшие его почти экстатическим ликованием; он нередко говорил, что самый воздух богадельни делает её особо пригодной для служения святой Цецилии [10].
Прямо перед ним, на самом конце скамьи, опоясывающей беседку, сидел, аккуратно разложив на коленях шейный платок, пансионер, который и впрямь наслаждался этими мгновениями или очень правдоподобно изображал, что наслаждается. Годы — а ему было за восемьдесят — не согнули его мощную фигуру; он по-прежнему был рослый, статный, красивый, с умным высоким лбом, обрамлённым очень редкими седыми прядкам. Чёрное приютское платье из грубой материи, панталоны и башмаки с пряжками чрезвычайно ему шли; он сидел, опершись руками на палку и положив на них подбородок, — слушатель, о котором может мечтать каждый музыкант.
Он безусловно был гордостью богадельни. По обычаю, одного из призреваемых назначали кем-то вроде старосты, и хотя мистер Банс — ибо таково было его имя, и так к нему всегда обращались другие пансионеры, — получал не больше денег, чем они, он прекрасно понимал своё положение и держался с соответствующим достоинством. Регент называл его помощником смотрителя и не считал зазорным, изредка, в отсутствие других гостей, пригласить к жарко натопленному камину и попотчевать стаканом портвейна. И хотя Банс никогда не уходил без второго стакана, его никакими уговорами нельзя было соблазнить на третий.
— Вы слишком добры, мистер Хардинг, слишком добры, — неизменно говорил он, когда ему наливали второй стакан, но через полчаса, допив, вставал и со словами благословения, которые его покровитель очень ценил, удалялся в собственную обитель. Он хорошо знал жизнь и, дорожа этими безоблачными мгновениями, не хотел затягивать их до того, что они станут утомительны для хозяина.
Мистер Банс, как легко можно вообразить, был горячим противником нововведений. Даже доктор Грантли не питал такого праведного отвращения к тем, кто вмешивается в дела богадельни. Мистер Банс был человеком церкви до мозга костей, и хотя не особо жаловал доктора Грантли лично, чувство это проистекало скорее из того, что в богадельне не было места двум людям столь сходного склада, а вовсе не из различия чувств. |