Пусть заворачивают в саван, обувают в красные коты и хоронят в скудельницах. Все за мой, государев, счет… Уж тут-то, чаю, своровать будет нечего…
Ночью к Борису пришел тот же стольник, что был утром, Мезецкий.
– Великий государь! Три луны на небе!
И Борис шел, смотрел, как с обеих сторон верной, налитой светом луны стоят две неверные, смутные. И, однако же, их было три.
11
В Курске уродились хлеба невиданные. Везли зерно и муку с окраин государства, купленные за рубежом. Все ометы старые были обмолочены. Наконец-то наказаны были те, кто, скупая хлеб, собирался распухнуть от золота. Стоимость четверти упала до десяти копеек, неимущим же хлеб давали даром.
И все же гора добрых дел не в силах перебороть черного алмаза, сокрытого в недрах горы. А может быть, и единой песчинки черной.
Шел 1604 год.
Февральская поземка принесла в Москву удивительную, совсем непонятную весть. Донские казаки побили Семена Годунова, шедшего в Астрахань. Сдавшихся в плен стрельцов казаки отпустили с наказом:
– Борис, похититель трона! Жди нас вскоре в Москве с царевичем Дмитрием!
– Я хана жду, – сказал строго Борис. – Казакам бы о спасении русских людей думать, а не об их побитии. То говорили вам, наверное, воры из шайки злодея Хлопка?
– Кто его знает! – мялись стрельцы. – Не побили нас до смерти. Мы и рады.
Борис отпустил стрельцов с миром, а вот наградить или пожаловать за раны, за беды забыл.
Инокиню Марфу Нагую в Москву мчали так, словно позади санок след в полынью уходил. Дорога неблизкая. За Белоозером Выксинская пустынь, где горевала горе свое бывшая царица.
Из санок, схватя инокиню под руки, бегом потащили Борисовы слуги на самый Верх, к самым-самым.
Стояла ночь, и топот солдатских ног был грубей лошадиного топа.
Марфу поставили к стене, между двумя паникадилами с возжженными большими свечами. Голова кружилась от дороги, кровь стучала после бега по лестницам, но она, не ведая, зачем ее везут, по какой такой спешности, чувствовала в себе радость. Быть перемене. Хоть смертной, да перемене!
Ее разглядывали молча, а кто, за светом было не видно, но она подняла голову, чтоб видели – не сломлена, ни с чем и ни в чем не согласна.
– Назови имя свое, – сказали ей наконец.
– Царица Мария.
– Марфа ты! Марфа-черница! – с позвизгом закричала на нее Мария Григорьевна.
Нагая, подняв руку, заслонила глаза от света, чтоб видеть змею Малютину. И змея Бориса тоже. Вон кто до нее, черницы, нужду имеет!
– Скажи, – голос у Бориса был озабочен, глух, – скажи, ты, прощаясь с убиенным царевичем Дмитрием, целовала его?
Марфа сглотнула ком, она словно пролетела сквозь пол на адскую сковороду, и каждая жилочка в теле пылала ненавистью и жаждой хоть чем-то, хоть как-то отмстить!
– С дороги устала, – участливо сказал Борис. – Ты прости, что сразу с дороги к нам. Утром мне будет недосуг. Посольство отправляю. Сама знаешь, царские дела все спешные.
Он замолчал, но и Марфа молчала.
– Тебе в Новодевичьем келия приготовлена… Новодевичий ныне монастырь из лучших усердием старицы Александры… Целовала ли Дмитрия на одре его?
– Целовала, а кого – не ведаю, – быстро сказала Марфа, понимая, что ее примчали сюда ради некой тайны, страшной Борису и его змеиному выводку.
– Как ты не ведаешь? – осторожно спросил Борис.
– В памяти я тогда не была. Туман стоял в глазах.
– На сына своего… мертвенького… не поглядела, что ли? – рвущимся шепотом, выдвигаясь из тьмы, спросила Мария Григорьевна. |