И в эти минуты тоже. Даже когда мне было больно, мне хотелось, чтобы она была моя, однако она вовсе меня не хотела, пожалуй, только тогда, когда мы вели себя как какой-то механизм — бросить мяч, принести мяч, снова бросить, снова принести, своеобразный автоматизм, мы обе превращались в голую функцию, при этом вовсе не функционируя, хотя она всегда приносила мяч, но не выполняла настоящую функцию. Мы не имели ничего, и это было так, словно мяч метали в пустоту, в ничто, и вслед ему я швыряла собственное «я», под конец совсем уж отчаянно, невнимательно, спустя рукава, мне хотелось побежать за ней по следу, прижать к себе, но с каким упорством она вырывалась из моих рук! В конце концов я оставила свои попытки, хотя по-прежнему чисто механически бросала мяч. Где наш мяч? Куда он покатится на этот раз? Собаке почти всегда это было известно заранее. Разве это можно назвать игрой? Когда все знают всё! Побежит ли она в правильном направлении, несмотря на все ложные маневры? Наверняка! Когда ее лапы снова будут отбивать барабанную дробь, бессмысленно (ну, смысл-то это имело, для собаки это была работа, усердное выполнение долга, заблудший рабочий пыл) продираясь зимой через снежный наст, а летом сквозь густую траву? Как уже было сказано, суть ее осталась сокрытой от меня до самого конца. Оказались сокрытыми следы ее сути, хотя, казалось, собака выставила свою суть на всеобщее обозрение, когда летящий мяч прочертил в воздухе невидимую траекторию, которую собака в стремительном беге отмерила по земле, словно нетерпеливая покупательница, что вырывает отрез ткани из рук продавщицы, тщательно его отмеряющей, и мерная линейка еще лежит на отрезе, но никто этой меры не придерживается.
Зачем Флоппи вошла в мою жизнь? Нет, она вовсе не входила в нее. Никогда. Я выбрала ее и взяла к себе, но она меня не выбирала. Она не пустила меня в свой круг. Я помню день, когда выбирала собаку, это было в нелепом, выдержанном в зеленых тонах парикмахерском салоне в одном из пригородов. Там была она, а еще ее брат и сестричка — два черно — белых щенка, беспрерывно возившихся друг с другом, ее прекрасный большой брат, на десять сантиметров больше ее, имевший тот же окрас, переросший ее уже к седьмой неделе, и она, самая маленькая в помете, самая нескладная, уже тогда — одиночка. Это мне, естественно, понравилось, вместо того чтобы насторожить, ведь уже тогда я почувствовала в ней родственную душу, словно она будет принадлежать мне и станет такой, как я, — одинокой, благодаря лишь тому, что будет со мной, и будет наслаждаться этим одиночеством. Потом, когда ее брат и сестра исчезли, их увели по какому-то коридору, словно в цирке (на самом деле эта дверь вела в подсобку), в салоне осталась только она одна, в салоне, к гладкому полу которого не прилипала грязь и где вдоль стен под колпаками фенов сидели поодиночке женщины в накидках, и вдруг, словно что — то в нее вселилось, не разбери поймешь что, она начала исполнять буйный танец радости; она кружилась и носилась по помещению, словно предвидела всю ту боль, которой она не хотела и о которой знала, что ее от этой боли уберегут, неважно кто. Мне тогда показалось, что она думала именно так. Потом я снова вообразила себе, что собачка такая веселая и счастливая, потому что сразу поняла — с этой женщиной она сможет делать все, что захочет, и, что бы она ни сделала, ей все простят. На самом деле случилось не так. Я вошла в жизнь этой собаки не по праву, и меня как следует наказали за это. Собака не хотела быть моей. И не потому, что я так сильно хотела, чтобы она была моей, нет. Она постоянно вскакивала со своего места, чтобы убежать куда-нибудь. А если бы я не обратила внимания на эту деталь? Ну, я и так этого не заметила. Ее окружало сияние, словно нимб вокруг головы святого, и оно укрыло это маленькое, борющееся с самим собой тело, изобразило передо мной (в полном смысле слова) нечто, а именно то, что я смогу взять это животное словно предмет, присвоить его и обходиться с ним, как умелый мастер с бытовой техникой. |