Изменить размер шрифта - +
Другой не покушается на ее жизнь, однако жизнь эту сладкой не назовешь. И всегда происходит одно и то же — мысль, то есть то, что не терпит ни малейших ограничений, люди сажают на словесную цепь, и мысль тотчас же устремляется прочь, пытается оборвать привязь. Вот, например, объявление о розыске преступника, человека, говорившего на своем особом языке, — мы этот язык изучили, поскольку мы иногда изучаем то, что нам предлагают. В объявлении приведены сведения о студенте-медике, который, совершив ряд деяний, квалифицируемых как «государственная измена», скрылся от государства. Скрылся, но его могут накрыть. Тогда ему крышка! А вот и описание внешности Студента — рост, возраст, цвет волос, форма лба (очень выпуклый) и даже цвет усов и бороды, чего сегодня в объявлениях о розыске, кажется, уже не встречается. Есть сведения, что Студент близорук. Он умер совсем молодым, не оставив нам ничего, кроме своих мыслей, которые он записал. У него не было возможности собрать их и издать в виде книг, мы можем это сделать, стоит лишь захотеть. Но можем и не делать. Вероятно, написанное Студентом сохранилось лишь потому, что мы в порядке исключения как раз ничего и не сделали. В том, что сохранилось, есть поправки, внесенные кем-то в особый язык Студента. Их внес — нанес, точно раны, — некто, в чьи руки попали его сочинения: издатель, то есть хитрец, издавший слабый писк, а от громогласных заявлений воздержавшийся, — он опасался, что государство однажды захочет присвоить себе то, что было высказано Студентом. Итак, издатель, искренне желая сберечь написанное Студентом, изувечил его тексты. Сегодня нам приходится залечивать эти раны, и мы можем только вслушиваться в слова Студента, выкрикивать его слова в лесных дебрях нашей собственной речи и ловить эхо, чем я сегодня и занимаюсь. Что же я выловила? То немногое, что осталось после Студента, сберегли, но ни солидными сбережениями, ни состоянием это не назовешь. Однако вряд ли кто-нибудь — безусловно, не я — может похвалиться состоятельностью своего творчества в сравнении с тем, что осталось после Студента. (Впрочем, мои скромные сбережения теперь увеличатся на размер премии имени Студента.) Что же еще после него осталось? В свое время многие, полагавшие, что они — это государство, ополчались на Студента — неудивительно, ведь этот молодой человек размышлял о вещах, которые наводят на самые серьезные размышления. Но он не хотел принуждать к этому других людей, не хотел и будить в них какие-то подозрения. Или все-таки хотел? Разве может совершиться революция, если революционная мысль, которая на первых порах шла впереди, вдруг, струсив, удирает в арьергард и все только разводят руками: как же это мысль сделалась такой отсталой, она же немыслимо отстала и вообще затерялась, скрывая свое местопребывание. (Неужели революционеры так избаловали свои идеи? «Кто мою песнь уничтожил?» — пока это звучит, песня не уничтожена.) Итак, мысль плетется в хвосте. Там, в арьергарде, все истекают кровью, и сам арьергард, то есть мысль, которая недавно легко, вдохновенно и свободно летела вперед, теперь едва ковыляет, по щиколотку в крови. С какой стати Студент основал «Организацию прав человека»? Ему ли было не знать: люди крайне редко бывают правы, но тем усерднее настаивают на своих правах. Однако за пределами самого хрупкого — поэзии — он тоже настаивал на своем праве. Своем! Выходит, он раздвоился. Но именно он указал на двойственность других людей и назвал по имени само это явление. В высказываниях Студента слышны два голоса: поэта и революционера. Он говорил: если человек, который является членом университетского суда, одновременно исполняет обязанности правительственного комиссара, тут что-то неладно. Но к тому времени право уже было страшно искажено. Правовая анархия, заметил Студент, и есть причина того, что человек как бы раздваивается, их двое, и оба нарушают закон. При таком положении дел закон попран раз и навсегда.
Быстрый переход