Изменить размер шрифта - +
Чего стоит хотя бы призрачная идиллия, которую она, заклиная, пытается вызвать к жизни в своей пьесе «Артур Аронимус и его отцы» вопреки всем опасностям и унижениям, грозившим ей, еврейке, и ее родным! Заклинать — это значит своей внутренней силой что-то вызывать к жизни, призывать, но, кроме того, и изгонять. Исключительно силой мысли. Однако людей, которые были изгнаны, обрекла на изгнание не поэтесса. А людей, которые были — или не были — призваны, обрекли на уничтожение. Живых и мыслящих, а не только увлеченно занимающихся научными и прочими исследованиями, их уничтожили.

Как отбросы. (…) Людей обрекли на уничтожение, и против этого поэтесса оказалась бессильна. Но ведь только общностью живых (иначе говоря, общностью всякой живой твари со всем живым на свете) определяется сущность каждого, ибо он существует среди других живых существ и только этим оправдано его собственное бытие. Те, о ком поэтесса пишет с такой любовью — евреи, семья, — воссозданы ею как бы в отрыве от их бытия, но ведь они были уничтожены именно из-за своего бытия, из-за того, что они были теми, кем были. Не какими были, а — кем. И всеми своими заклятьями она не могла их спасти. Ей и самой едва удалось спастись.

Она почтила память своего отца в этой пьесе, в «Артуре Аронимусе», которая всегда глубоко меня трогает, — все в ней не так, но, поняв это, понимаешь, что все — так. Она нарисовала портрет своего отца в детстве, изобразив зловредного, рассудительного, смышленого мальчугана, примиряющего крайние противоречия так искусно, что возникает единство, которое может вызвать к жизни лишь волшебная палочка поэзии, только она; вызывает к жизни, значит, создает. Но, смотри-ка (да, смотри, смотри, — все равно не увидишь, как волшебнику это удалось, если он мастер своего дела; впрочем, сейчас как раз увидишь!), палочка взметнулась, и… белый кролик шлепнулся на пол, вывалившись из цилиндра, усеянный звездами плащ соскользнул с плеч, и на свет явился скелет на бледном коне, — правда, апокалиптический всадник облачен в кавалерийский мундир, на нем блестящие сапоги, — и в тот же миг небеса скрыла тьма… Нет, никуда не годится эта волшебная палочка, поэзия! Смешно, она же сломается при первом слабом дуновении ветра, да-да, сломается, и тогда можно дуть сколько угодно, — воздух не шелохнется, но само это затишье и есть буря. Итак, волшебная палочка поэзии бессильна; но каково же это бытие и что это за сообщество живых, если в нем нет места евреям, иностранцам, слабым, беднякам, наконец, причудливо одетым людям? Кстати, в Вене довольно легко стать объектом насмешек, если на тебе не народная австрийская, а обыкновенная дамская шляпка.

Можно сколько угодно заклинать, можно без конца разглагольствовать о сообществе живых, можно наговорить о нем много чего правильного и не меньше — неправильного; насчет того, что окажется неправильным, потом можно объяснить — дескать, это поэзия, ничего на самом деле не объяснив, по неумению или нежеланию. И получается, что, в силу своей природы, люди, как и все живое, принадлежат Жизни, неотъемлемы от нее, даже если их поступки неприемлемы. Однако людей уже нельзя считать неотъемлемой частью Жизни, с тех пор как мы узнали, на что они способны. Они уже совершили то, на что способны, и в любой момент могут снова все это совершить. От этого впору пасть духом. Мне кажется, от этого и пала духом поэтесса, в память которой учреждена присужденная мне премия. Вот если бы люди были животными, — как было бы прекрасно, ведь тогда бы они, пусть изредка, заслуживали любви, или я ошибаюсь? Нет, конечно, между нами и животными есть разница, и мы не прочь побаловать себя осознанием этой разницы, так же как изысканной выпивкой или вкусной едой. Или театром. А в театре мы садимся в последний ряд, не дожидаясь, пока нам укажут наши места, — в первых рядах мы мешаем другим, вот мы и забираемся подальше и, засев там, начинаем изводить публику, но не слишком, не то нас выведут.

Быстрый переход