И пока я в совершенной неподвижности (самая лучшая форма движения из всех существующих!) и в полном одиночестве ждала начала движения, меня, с другой стороны, тянуло положить конец чудесному состоянию покоя, неудержимо тянуло вниз, тянуло броситься навстречу пустоте, в непрестанном движении, которое проникает в другое, такое же непрестанное движение, без стука и предупреждения, в движении, которое распространилось бы по пространству сцены внизу, словно пожар по степи, и одновременно оно было бы попыткой погасить пожар, вот только когда? — словно бы там, внизу, кто-то выплескивал тела из ведер в пламя, и если бы пространство сцены растянулось до бесконечности, то и тела на ней продолжали бы двигаться постоянно и бесконечно, и однажды я наконец стала бы частью этого движения, которое столь точно продумано, рассчитано, определено режиссером и все же не имеет, в конце концов, ни предела, ни цели, в которую можно было бы выстрелить, устремляясь поверх пространства. Однако автор никогда не является только частью, и он никогда не является частью другой части, максимум, что он может, — это делить на части. В принципе, в этом бесконечном пространстве, на этой бесконечной равнине все тела одинаковы, и поэтому одно движение невозможно отличить от другого, все движения предстают как одно-единственное, вбирающее их в себя. Ведь природа заключает их в свои объятия, где бы они ни находились. Раньше я думала так: у любого движения есть свое лицо, у всего, что существует, есть свой собственный окрас, листок не подчинен дереву, дерево не подчинено парку, в котором оно обрело свое место много лет назад. Есть явления прочные, а есть мягкие, если их не ограничивать в движении. Режиссер не позволяет людям тесно сблизиться друг с другом, тесниться, словно деревья в лесу, растущие по доброй воле. Все, что добровольно, однажды перестанет быть таковым, это ясно. Небо громко взывает: я к вам расположено! Положитесь же на меня, и погода будет не такой, какую предсказывает метеосводка и ее глашатай, она будет такой, какой я скажу! Мысли можно упорядочить и собрать вместе, а вот с нами так не получится, ведь мы — деревья. Актеры говорят то же самое, но им это не поможет. И вот я сижу там, наверху, и ожидаю, когда режиссер неотвратимо вмешается в жизнь, чтобы мне потом собраться с силами, потому что мне не нравится видеть, как людьми командуют, мне больше нравится смотреть на весеннюю зеленую поросль, у которой вообще-то мог бы быть и другой цвет, и вполне возможно, что у нее именно зеленый цвет, потому что мне так нравится. Отчего же я сейчас путаю то, о чем не было объявлено, с сообщением, которое еще не поступило, но которое ожидают? И даже с тем, о чем должна идти речь в этом сообщении? В мою пустоту там, наверху, не проникнет никакая весть, и никакие фигуры там, внизу, не смогут сделать что-либо, что хоть сколько-то может быть поправлено мной, направлено мягким движением. Да ведь пьесу-то написала я! Одному Небу известно, как написала, ну, ему это, конечно, известно, но весть моя гласит о чем-то другом, а не о том, что Небу сегодня угодно. Там, внизу, в любой момент раздадутся крики, обрушатся на людей, чтобы актеры перешли с одной позиции на другую в такое-то время, прошли по очерченному им пути, который таковым вовсе не является, он скорее — бесконечен. Поэтому сколько бы режиссер ни бился, ему не удастся точно расставить всех людей по местам, вот в чем дело! Нельзя раздать им, словно лотерейные билеты, указания, что делать на сцене, им даже нельзя сообщить основное направление, нет, поезд на этот раз не отправляется по основному маршруту, хотя он и является тем единственным местом, в купе которого все могут проявить себя, где актеры могут найти свои вопросы и ответы, которые режиссер уже вдалбливал им сотни раз. Стало быть, больше нет никакой неопределенности, нет ни для актеров внизу, ни для меня наверху, здесь, в пустом зале. Со мной ничто не связано, ведь меня здесь вовсе нет! Стало быть, те, кто внизу, не могут соотноситься и друг с другом. |