Меня почти не волнуют драматические расклады; делая записи после путешествия, я не пытаюсь уложить свои впечатления в сюжет. Я всего-навсего обживаюсь в чужих душах. Меня не особенно волнует, хороши или плохи мои «роли» с точки зрения обычной морали — я существую за гранью добра и зла. Я впитываю чужие чувства и чужой опыт, как губка — и какого свойства этот опыт, мне безразлично.
Пока уж слишком сильно не торкнет.
Однажды я открываю тот самый мир, который показывал кандидаткам в воительницы. Андрей влетает в яркое лето — и в первый миг мне кажется, что он остается таким же коротышкой, как и был, даже ниже, пожалуй. В его фигуре и движениях что-то неуловимо меняется.
На нем — темная туника, затасканная кожаная безрукавка, кожаные штаны. Он босой — от постоянной ходьбы босиком кожа на его ступнях задубела, как грязный панцирь. Несет суконный мешок, захлестнутый ремешком; содержимое мешка выпирает острыми углами.
Он оборачивается ко мне, смотрит снизу вверх, как-то скособочась, искоса. Я вижу его лицо, перечеркнутое старым, скверно зажившим шрамом, лоб, полузакрытый длинной сивой челкой с неожиданной проседью; взгляд больших ярких глаз пристальный и испытывающий.
Он — коренастый горбатый карлик.
Я шагаю в чужой июль, как в пропасть.
Спотыкаюсь и чуть не падаю. Что-то голова закружилась.
Усмехаюсь, сплевываю. Дрянь было вино, уксус пополам с овечьей мочой, а не вино… до сих пор во рту привкус этой отравы… но где ж я пил?
Даже останавливаюсь. Не помню. Мгновенный страх полосует, как бичом. С ума схожу, что ли?
Карлик подбегает и заглядывает в глаза снизу вверх.
— Мэтр, вы чего, а?
Потираю лоб.
— Погоди, погоди… жарко что-то…
Дотрагивается до меня скорченной птичьей лапкой, которая служит ему вместо руки. На ней — три пальца, как и полагается птичьей лапке. На месте безымянного и мизинца — шершавые обрубки.
— Не надо б вам было пить, где все, мэтр, — говорит карлик озабоченно. — Не сыпанул ли этот жирный боров в выпивку крысиной отравы? Смотрел-то он как на нас, а? И кружку шваркнул об угол…
Треплю карлика по лохматой голове, как мальчишку. В моем уме начинают появляться какие-то проблески.
— Да зачем ему? Брось, он просто чуть не обоссался от ужаса. А кружку разбил, чтобы не испачкаться… об меня…
— Не пейте больше в трактирах, мэтр, — просит карлик.
Его страх за меня что-то мне напоминает. Я улыбаюсь ему, гляжу в его изуродованное лицо — и шквал воспоминаний вдруг обрушивается на меня, чуть не сбив с ног.
— Бог тебя накажет за заботу о палаче, Муха, — говорю я, скрывая усмешкой неожиданный приступ сентиментальности.
— Меня не вы убивали, мэтр, — обиженно говорит Муха, поправляя мешок на плече. — И пустяков-то не говорите — Бог за заботу не наказывает.
Я корчу серьезную мину, киваю. Ладно, в сущности, у меня никого нет, кроме этого бедолаги. Почему бы и не сказать ему об этом хоть иногда?
Я иду по узкой тропе через Сильфов лес, владения герцога. Муха, задыхаясь от жары и усталости, семенит за мной; мне жаль смотреть, как он тащит мешок, но я не хочу мешать ему играть в моего пажа. Мало кто считает Муху человеком, но даже такой получеловек, как он, иногда рвется почувствовать себя сильным мужчиной. Пускай.
Сильфы порхают над цветами, как пчелы. Они — противные, но почти безобидные создания. Правда, в детстве я как-то поймал такую тварь, и она меня чувствительно куснула — но они не лезут, если их не трогать.
Большинство живых тварей не лезет, если не трогаешь. Только люди, кость им в глотку, к таким не относятся.
— О герцогине думаете, мэтр? — спрашивает Муха. |