Изменить размер шрифта - +

Но еще прежде, чем коленопреклоненный Антуан поднял на него мокрый взгляд — «Отче, согрешил я» — Аймер с постыдным облегчением, в котором тоже неплохо бы исповедаться при случае, уже понял, что ошибался.

Печаль Антуана состояла в ином, и Аймер занимал в ней куда меньше места, чем полагала его гордыня. То есть, в общем-то, совсем не занимал.

— Это ведь плотская привязанность называется, да? Пристрастие? Ведь тянет, так и волочит, как крючком, Аймер, особенно по вечерам невыносимо, когда воздух синий и туман этот особенный, ну ты знаешь… Когда туманом пахнет с гор, так все внутри переворачивается, аж в животе болит и тянет — вот до чего грех глубоко пробрался, до плоти достигает, Господи помилуй… Так и кажется — все бы бросил разом, пропади оно, после покаюсь, только бы увидать еще раз. Ведь совсем близко отсюда — день пути, Аймер, ну полтора, а чем ближе, тем хуже, Аймер, тем оно громче зовет — Мон-Марсель. Дома наши серые, и ворота, и… У нас сейчас яблони цветут, вишни, и виноградничек байлев работники подвязывают и обрезают, я как-то раз к нему тоже нанимался… У часовни Марциала шиповник вовсю, а девушки цветов с поля приносят. Могилу матушки бы навестить. Ведь не приберет никто, некому, тетка в Праде… Я б ей хоть сорняки повыдергал, раз уж Бог не дал в освященной земле лежать… И вообще… Повидать бы наших. Вроде и не было у меня таких друзей, как ты — а все ж таки… Наши, Аймер, мон-марсельские… Узнать, кто жив, кто родил, кто крестит… Неисправимый я грешник, брат, да? Пес, которого тянет на свою блевотину? Но веришь ли, нигде так вишнями не пахнет, а когда хлеб пекут и с реки ветер, и у байля дым из коптильной печи полосой до церкви, а из-под ног, когда идешь до площади, ящерки серые прыскают, и овечий помет сухой хрустит…

Аймер не знал, плакать или смеяться — особенно как дело дошло до помета. Однако руки у Антуана неподдельно дрожали, голос подводил, и Аймер резко посерьезнел, вспомнив слова Магистра Гумберта о нерадивых братьях, которые из-за мирских привязанностей стремятся проповедовать только у себя на родине. Так вот что, стало быть, имелось в виду! Сам Аймер, бродяга по натуре, был свободен от подобных искушений и легко согласился бы никогда более не видеть — собственно, и не видел с тех пор, как ушел учиться — захолустного отцовского замка в Ландах, где его в детстве много ласкали и много драли, но все это и сравниться не могло с прекрасными и ужасными опытами монашеской жизни, стократ перекрывшими отроческие воспоминания. И вот те на — перед Аймером сидит, клоня повинную голову, лучший друг, человек, по Аймерову мнению, куда более смиренный и святой, чем он сам — и исповедуется в том, что Аймеру и грехом-то назвать сложно. Ну что, собственно, случится, если зайдет Антуан в свой серый и туманный Мон-Марсель, помолится денек в тамошней церкви и поприветствует старых знакомых? Может, наоборот — от искушения избавится, познает лучше, что его истинный дом — монастырь Жакобен. А истинная семья — Орден Проповедников, а не эти полу-еретики, мужики, с которыми ему и поговорить не о чем… Гм, полу-еретики. И кто сказал, что Мон-Марсель высоко в горах нуждается в проповедниках меньше, чем долинный Памьер, где и так полно францисканцев, и Доминиковы дети то и дело заходят…

— Каждую ночь, Аймер, — голос Антуана от печали стал совсем юным. — А вчера и днем, когда мы на минутку прикорнули в сиесту, помнишь, в тени скалы? Каждую ночь этот сон: дорогу до мелочи помню, через горный портал — прямиком на площадь, будто иду я по всему селу, не то лечу низко над землей, как отошедшая душа; в окна заглядываю, словно ищу… кого-то. Руками крышу приподнимаю — у нас так можно в осталях, что победней — заглядываю внутрь, в теплый свет, а снаружи синева, вечер чудный, цикады стрекочут и роса на горах…

— Вот что, брат, — решительно прервал Аймер трубадурские излияния.

Быстрый переход