Я заметил, что и сам уже давно не думаю о нем, заслушавшись плавным рассказом Анны, который перемещался туда-сюда во времени, но, петляя, кажется, все-таки продвигался в каком-то определенном направлении. Она показала мне фотографию, сделанную в день выпуска из педагогического училища в Дрездене в 1939 году, за несколько месяцев до войны, и рассказала мне о людях на фотокарточке: Лизбет Гнаус впоследствии работала учительницей в Карл-Маркс-Штадте, Карин Боден неудачно вышла замуж за быстро продвигавшегося по службе офицера-штурмовика, которого унес с собой рухнувший рейх. Их имена в конечном счете ничего не значили, они пополнили собой гвардию, образованную бессчетными массами людей, прошедших по конвейерам истории и оставивших ее равнодушной, переступивших границу, за которой личность утрачивает свое значение. Пока Анна говорила, я обратил внимание совсем на другую фотографию. На ней Анна лежала на кровати полуодетая. Для того времени это казалось даже дерзким. Голова приподнята и откинута на подушки, в руке — зажженная папироса, колено призывно согнуто, светлая ночная рубашка едва прикрывает бедро. Ее глаза закрыты, она улыбается так, как можно улыбаться, лишь когда все еще впереди и в этом «всём» есть что-то очень красивое; свобода, за которой все мы пытаемся угнаться.
На улице уже стемнело. В саду горел тусклый свет, ветви покачивались, прижимаясь к оконному переплету, фотографии еле различались в сумерках. Анна отхлебнула остывшего чаю и вдруг показалась мне очень уставшей, как будто груз имен, которые она упомянула за вечер, только сейчас навалился на нее. Но вы приехали поговорить о Генри Ружичке, в конце концов сказала Анна. Я кивнул, и через минуту она вернулась к столу с другим альбомом. Анна рассеянно перелистала его и указала на одну из фотографий. На карточке был мужчина лет сорока в плавках, стоящий на берегу реки. Темные волосы, мокрые после купания, густые брови, в лице — что-то мальчишеское, но одновременно и нечто от пожилого человека. Я смотрел на Генри Ружичку, чей портрет наконец-то лежал передо мной, но снимок по-прежнему не пробудил во мне ничего. Мне казалось, достаточно только взглянуть на фото, и я сразу бы его вспомнил. Мы сидели молча. Я не помню этого человека, сказал я после паузы, испытывая неловкость. Может быть, позже, сказала Анна. Может быть, вспомните позже. Я встал из-за стола и сказал, что мне уже пора. Сказал, что она, наверное, устала, но, если можно, я пришел бы завтра снова. Анна посмотрела на часы и согласилась — действительно поздно, как быстро пролетело время. Она ждет меня завтра, и, если не будет дождя, продолжила Анна, мы можем сходить туда, где жил Генри.
Я вышел и остался на минуту постоять в коридоре, куда доносилась непрерывная и непонятная речь. Я предположил, что ее источником является один из бесчисленных радиоприемников Вальтера Абека, и попытался представить себе, как он, припав к динамику и закрыв глаза, прислушивается к звукам эфира в ночи. На улице пахло жимолостью. Я затворил за собой калитку, прошел несколько сот метров до заправки и там заказал такси. Посмотрел на небо — оно было поразительно ясным, усыпанным звездами. Я вдруг понял, что нахожусь на самой окраине города, кроме тусклых фонарей на заправочной станции, огней вокруг нет, и ничто не мешает сиянию Млечного Пути медленно струиться с высоты со скоростью света.
9
В воскресенье я проснулся рано. Позавтракал в отеле. Когда я вошел в небольшой зал, где был накрыт завтрак, там уже сидели постояльцы, они меня поприветствовали.
Официант поставил передо мной поднос, на котором расположились кофейник, стакан сока и круассан. Я подумал об отце Анны Принц, лавочнике, так же как и мой отец. В этом, в общем-то, не было ничего удивительного, но я почувствовал себя ближе к ней, возможно, потому, что рассказ Анны о ее отце напомнил мне о моем. Я вспомнил, как после школы отправлялся помогать ему, и, если в магазине не было посетителей, он часто стоял за прилавком растерянный. |