|
Вселенная производства, освобождения энергий, инвестиций и контринвестиций, вселенная Закона и объективных законов, вселенная диалектики господина и раба.
Сама сексуальность родилась из этой вселенной как одна из ее объективных функций: сегодня она стремится подмять под себя их все, подменив в качестве альтернативной цели все прочие, вышедшие или выходящие из употребления. Все сексуализируется, обретая таким образом простор для игры и приключения. Повсюду говорит оно, все дискурсы превращаются в нескончаемый комментарий к сексу и желанию. В этом смысле можно сказать, что все дискурсы сделались дискурсами соблазна: в них вписан недвусмысленный запрос на соблазн, но речь идет о соблазне мягком, о приглушенном процессе обольщения, ставшем синонимом стольких других вещей — манипуляции, убеждения, удовлетворения, эмбиента, стратегии желания, мистики отношений, легкой трансферной экономики, пришедшей на смену конкурентной экономике силовых отношений. Обольщение, инвестирующее таким образом все языковое пространство, имеет ровно столько же смысла и содержания, как и власть, инвестирующая все закоулки социальной сети, — вот почему сегодня их дискурсы смешиваются с такой легкостью. Выродившийся метаязык обольщения, смешанный с выродившимся метаязыком политики, повсюду действенный (или абсолютно неработающий, все равно: достаточно лишь выработать консенсус относительно симулятивной модели обольщения — что-нибудь вроде создающего настроение эффекта струящейся речи и желания, как и для обеспечения иллюзии социального достаточно просто наладить циркуляцию расплывчатого метаязыка сопричастности).
Дискурс симуляции не обман: он довольствуется обыгрыванием соблазна под видом симулякра аффекта, симулякра желания и инвестирования в мире, где жестоко ощущается потребность в нем. Между тем как "силовые отношения" никогда (разве что с точки зрения марксистского идеализма) не объясняли перипетий власти в паноптическую эпоху, так же, тем более, и соблазн или отношения соблазна не объясняют нынешних перипетий политики. Если все попадается на соблазн, то уж не на этот, размягченный, пересмотренный идеологией желания, а на соблазн-вызов, дуэльный, антагонистический, на максимальную ставку, пусть даже она остается тайной, тогда как стратегия игр мало кого обманет, — соблазн мифический, а не этот, психологический и операционный, соблазн холодный и минимальный.
Соблазн — это судьба
Или же мы должны думать, что чистая форма и есть этот рассеянный соблазн без очарования и азарта, этот призрак соблазна, населяющий наши коммуникации без тайны, наши фантазии без аффектов, наши контактные линии без контакта? Типа того, что чистая форма театра — это современный хэппенинг о сопричастности и экспресии, откуда исчезли сцена и магия сцены? Типа как чистая форма живописи и искусства вообще — это гипотетическое, гиперреальное охаживание реальности — acting pictures, land-art, body-art, — откуда исчезли предмет, рамка и сценическая иллюзия?
Мы, правда, живем среди чистых форм, в радикальной, поскольку видимой и обезразличенной, непристойности некогда тайных и различенных фигур. То же самое приключилось с социальным, которое сегодня также, как правило, существует в своей чистой форме, т. е. непристойной и пустой, — то же самое с соблазном, который в своем нынешнем виде утрачивает алеаторику, напряженность, колдовство, чтобы облечься взамен формой легкой и безразличной непристойности.
Имеет смысл сослаться на генеалогическую схему, которую Вальтер Беньямин применяет к творению искусства и его судьбе. Итак, первоначально творение имеет статус ритуального объекта, вовлеченного в древнейшую форму культа. Впоследствии, в системе меньших обязательств, оно принимает культурную и эстетическую форму: здесь все еще отмечается его уникальное качество, но это уже не имманентная уникальность ритуального объекта, а скорее трансцендентная и индивидуализированная. |