«Ни в речах, ни в книгах», — поучают нас далее, — «ни в нашей Рейнской провинции, ни во всей Германии мы не видим, чтобы истинное и благородное духовное развитие было сковано».
Этот благородный свет истины, озаряющий нашу печать, является-де даром цензуры.
Обратим прежде всего приведённую аргументацию оратора против него же самого; вместо рационального довода мы приведём правительственный указ. В новейшей прусской цензурной инструкции официально заявляется, что печать до сих пор подвергалась слишком большим ограничениям, что ей ещё только предстоит проникнуться истинно национальным содержанием. Оратор имеет возможность видеть, что убеждения в нашей Германии могут изменяться.
Но какой нелогичный парадокс — рассматривать цензуру как основу для лучшей части нашей печати!
Величайший оратор французской революции, voix toujours tonnante которого доносится ещё и до нашего времени; лев, рычание которого надо было самому слышать, чтобы вместе с народом восклицать: «здорово ты, лев, зарычал!», — Мирабо — получил своё образование в тюрьмах. Уж не являются ли поэтому тюрьмы высшими школами красноречия?
Если, несмотря на все духовные кордоны, немецкий дух стал способен на крупные предприятия, то было бы поистине княжеским предрассудком думать, что он достиг этого именно благодаря таможенным заставам и кордонам. Духовное развитие Германии совершалось не благодаря цензуре, а вопреки ей. Когда печать при цензурных условиях прозябает и влачит жалкое существование, то это приводится как аргумент против свободы печати, хотя это говорит только против несвободы печати. Если печать, несмотря на цензуру, сохраняет свои характерные, существенные черты, то и это приводится в пользу цензуры, хотя это говорит только в пользу духа, а не в пользу оков.
Вопрос об «истинном, благородном развитии», впрочем, — дело особое.
Во времена строгого соблюдения цензуры, от 1819 до 1830 года (позднее, — если и не в «нашей Германии», то всё же в значительной части Германии, — цензура сама подпала под цензуру условий времени и необычных убеждений, сложившихся в этот период), наша литература переживала «стадию вечерних листков», которую с таким же правом можно назвать «истинной, благородной, живой и богато развитой», с каким редактор «Abend-Zeitung», по фамилии «Винклер»», избрал себе забавным образом псевдоним «Светлый»», хотя в нём света было меньше, чем в блуждающем по ночам над болотами огоньке. Этот тёмный провинциал (Krahwinkler) с псевдонимом «Светлый» и представляет собой прототип тогдашней литературы. Тогдашний великий духовный пост докажет будущим поколениям, что если только немногие святые выдерживали пост в течение сорока дней, то вся Германия, даже не будучи святой, могла прожить более двадцати лет, не производя и не потребляя духовной пищи. Печать опустилась до подлости, и трудно сказать, что преобладало: недостаток ума над недостатком характера, отсутствие формы над отсутствием содержания — или наоборот. Для Германии, пожалуй, было бы выгоднее всего, если бы критике удалось доказать, что этот период никогда не существовал. Единственная область литературы, в которой тогда ещё билась живая жизнь, — область философской мысли, — перестала говорить по-немецки, потому что немецкий язык перестал быть языком мысли. Дух говорил непонятным, мистическим языком, ибо нельзя уже было говорить в понятных словах о том, понимание чего запрещалось.
А что касается примера рейнской литературы, — этот пример, на самом деле, имеет довольно близкое отношение к рейнскому ландтагу, — то можно было бы обойти с фонарём Диогена в руках все пять правительственных округов и нигде не встретить «подлинного человека». Мы это отнюдь не считаем недостатком Рейнской провинции, а скорее доказательством её практически-политического смысла. |