Что ж, примем бой!
Так же осторожно и так же словно бы между прочим я пояснил, что не верю в болезни и недомогания, вызываемые «также психикой», что в моей собственной биологии и мифологии «психическое» является не каким-то побочным фактором рядом с физическим, а первичной силой и что, следовательно, я считаю любое наше состояние, любое чувство радости и печали, равно как и любую болезнь, любой несчастный случай и смерть психогенными, порожденными душой. Если у меня на пальцах вырастают подагрические шишки, то это моя душа, это высшее жизненное начало, «оно» во мне самовыражается в пластическом материале. Если душа болит, то она способна выражать это самыми различными способами, и что у одного принимает форму мочевой кислоты, готовя разрушение его «я», то у другого оказывает подобную же услугу, выступая в обличье алкоголизма, а у третьего уплотняется в кусочек свинца, внезапно пробивающего ему черепную коробку. При этом я согласился, что задача и возможности лечащего врача, как видно, в большинстве случаев должны поневоле ограничиваться установлением материальных, то есть вторичных изменений и борьбой с ними материальными же средствами.
Я и сейчас вполне допускал, что доктор от меня попросту откажется. Пусть он не скажет напрямик: «Ну и чушь же вы городите, уважаемый!», но, возможно, он с чуть излишне снисходительной улыбкой станет мне поддакивать, говорить банальности о влиянии настроений, особенно на артистическую душу, и помимо этих общих мест еще, того и гляди, вытащит на свет роковое словечко «фантазерство». Слово это пробный камень, чувствительнейшие весы для духовных величин, которые заурядный ученый спешит окрестить фантазиями. Он прибегает к этому удобному словечку всякий раз, когда надо измерить и описать жизненные явления, для которых и наличные материальные измерительные приборы слишком грубы, и желание и способности говорящего недостаточны. Естествоиспытатель ведь, как правило, мало что знает, в частности, он не знает, что именно для летучих, подвижных ценностей, которые он именует фантазиями, вне естественных наук существуют старые, очень тонкие методы измерения и выражения, что и Фома Аквинский и Моцарт, каждый на своем языке, ничего другого и не делали, как с величайшей точностью взвешивали эти так называемые фантазии. Мог ли я ждать от курортного врача, будь он даже светилом в своей области, такой чуткости мысли? Но я поверил в него и не обманулся в своих ожиданиях. Меня поняли. Молодчина осознал, что в моем лице ему противостоит не чужая догматика, а некая игра, некое искусство, некая музыка, где нет и не может быть правоты и споров, а лишь ответное звучание или уж полное банкротство. И он не сплоховал, меня поняли и признали, признали, разумеется, не в качестве правого, каковым я не являюсь, да на что и не претендую, но ищущим, мыслящим, антиподом, коллегой с другого, очень отдаленного, но столь же полноправного факультета.
И тут мое хорошее настроение, поднятое уже отметками по кровяному давлению и дыханию, повысилось еще больше. Как бы не обернулось теперь дело с дождливой погодой, с ишиасом и с лечением — главное, я не попал в руки к варвару, передо мной был человек, коллега, был врач с гибким и разносторонним мышлением! Не то чтобы я рассчитывал часто и подолгу с ним беседовать, обсуждать с ним всевозможные проблемы. Нет, в этом не было надобности, хотя, как приятная возможность, это меня и радовало; достаточно того, что человек, которому я на какой-то срок давал над собой власть и вынужден был довериться, обладал в моих глазах человеческим аттестатом зрелости. Пусть доктор на сегодняшний день считает меня хотя и мыслящим, но, к сожалению, несколько невротическим пациентом, возможно, придет час, когда он откроет и верхние этажи моего «я», и подлинная моя вера, личная моя философия вступит в игру, вступит в состязание с его мировоззрением. Тут и моя теория относительно невротиков, опирающаяся на Ницше и Гамсуна, может быть, немножко продвинется вперед. |